Психологические заметки
07.04.95 г
СИ70/3 к.169
На исходе зимы далекого 1984-го года подъезжал я к секретному городу Челябинск-70, к «самому серьезному, что есть у нас на Урале» — как предупреждал нас КГБэшник-родственник. «Ведите там себя тихо-тихо, а не то…» — напутствовал он, имеющий народную кличку Молчи-Молчи. С нетерпением ожидал я приезда автобуса в это царство самой передовой науки и технологии: так хотелось мне скорее увидеть сказку-мечту коммунистической жизни.
Ни в какие идеалы КПСС я, конечно, давно не верил, мало того, со школьных лет уже твердо знал, что этих идеалов и вовсе нет и не было никогда. Ленина, однако, не то что боготворил, но считал несчастным человеком, который окружен был людьми невежественными и нечестными, потому не мог воплотить в жизнь свои чистые идеи. Тогда я даже понятия не имел о существовании Мельгунова с его «Красным террором» или Конквеста. «Архипелаг» же у меня был в очень плохом самиздатовском варианте, только первая книга. Советская власть, тем не менее, для меня была властью фашистов, а экономика социализма — экономикой профессиональных революционеров, то есть экономикой недоучек — тупых и гадливых.
Сидя с женой на кухне или гуляя по лесу в Симе, мы размышляли, что никакого высочайшего уровня науки в «запретке» быть не может, потому что не может быть в экономике чудес: везде провал, а тут — уровень выше западного. Никакой «атомный щит Родины» нас в заблуждение не вводил: у нас просто чудовищно много этого самого атомного оружия, потому нас и боятся во всем мире. А вовсе не потому, что оно — лучшее.
Эту конкретную мысль, в правильности которой я потом имел возможность убедиться, познакомившись со специалистами-ядерщиками, спустя некоторое время я распространил вообще на жизнь: не может быть в какой-либо части любой системы иначе, нежели как во всей системе.
Если вся советская система есть система доносов друг на друга, властвования наиболее тупых над умными и менее умными, то можно не сомневаться, что такова она и среди учителей и среди инженеров, среди врачей и среди рабочих. Идея верна и с другой стороны: если из ста выпускников технического ВУЗа лишь 2-3 способны к инженерной работе, то и в других ВУЗах та же картина — к примеру, лишь 2-3% выпускников медицинских учреждений можно допускать к врачебной практике.
Эту мысль я вспомнил спустя 10 лет, когда в середине короткого декабрьского дня подъезжал в «стакане» воронка-УАЗика к воротам следственного изолятора № 3 г. Челябинска — тюрьмы, которую я знал с детства, так как совсем рядом был дом, во дворе которого это детство прошло, где с кучи щебня рядом с ним, ставшей потом фундаментом домов по улице Солнечной, наблюдал я с толпою взрослых полет первого советского спутника 4-го октября 1957-го года.
Я очень хорошо помню ту ночь и день перед нею, хотя было мне тогда всего 4 года. Весь день мы коптили стекла и отчаянно завидовали тем, кто имел редкостную по тем временам засвеченную фотопленку: все готовились через эти фильтры смотреть на спутник. Почему-то предполагалось, что он будет слепить глаза не меньше солнца. А он пролетел по-деловому шустро, но тихо, как и сегодня летают они сотнями по ночному небу, провожаемый восхищенным криками взобравшихся на кучу щебня людей: люди были уверены, что с кучи они лучше рассмотрят двигающуюся диковинку.
Теперь я подъезжал к тюрьме, которой меня так стращал мой тихо-мягкий следователь, засылавший меня сюда, чтобы сломить, растоптать меня в прах усилиями «развратников, убийц, воров и наркоманов, цепных псов-тюремщиков». А я уже знал, что встречу здесь обычных людей с улицы, которым просто не повезло в жизни: как тем, которые с одной стороны решетки, так и тем, которые с обратной. И не то, чтобы я тому радовался — чему в нашей жизни радоваться кроме любви? — просто я не пугался той публики, встреча с которой меня ожидала в камере.
С одной стороны мне было чрезвычайно любопытно посидеть в тюрьме, столько читая о ней! С другой стороны не посидеть в тюрьме становилось уже неловко: столько ходить по лезвию политического уголовно-кодексного ножа и постоянно выскальзывать из грязных лап государевых псов!
За что меня в тюрьму упекали я знал много лучше любого на этой планете, потому что я знал и причины, и поводы. Все остальные знают только одно из двух, либо даже часть чего-то одного. В том числе и следствие, которому вообще никогда не узнать в большинстве расследуемых ими дел всей информации — в силу отсутствия элементарных ума и профессиональных способностей.
При этом я вовсе не имею ввиду того, что следствию не докопаться до причин, побудивших мерзавцев написать на меня донос. Ну да аллах с ними, с доносчиками, следователями, трусами всех сортов, — моя жизнь и мое самочувствие как-то не зависели от них: у меня была своя жизнь, в которой я жил, теперь в ней появлялась тюрьма. И к ней я был готов давно, с тех пор, как впервые столкнулся с КГБ и понял, что сидеть или не сидеть — дело случая, от тебя не зависящего.
Воронок тем временем вкатился в тюремный двор, начали клацать двери «стаканов», и меня поторопили с выходом.
Глаз столкнулся с вратами ада. Ад — не потому, что страшно, а потому, что — другой, не нормальный, не земной мир: даже буквально после короткого, тускло освещенного, мрачного коридора надо было по крутой лестнице спускаться, опять же по узком лазу, вниз. Видимо, в преисподню.
Окрики вэвэшников (уже не милиция!), понукающих быстрее двигаться (мне крикнули: «Куда пошел? Не знаешь что ли? — Не первый раз!»), сумрачный, гнетущий вид коридора, характерный интерьер: решетки, бронированные двери, вновь решетки, вновь двери. Цвет краски — грязный. Кафель, как в туалете на вокзале. (Вообще потом это сравнение — и ощущение — постоянно: вся тюрьма чрезвычайно напоминает вокзальный туалет. Сходство с железной дорогой, а именно с вокзалами, железнодорожными постройками: будками обходчиков, камерами хранения и т. д. — поразительное.) «Привратки» — помещения, где находишься перед этапом или после него, это подвалы с зарешеченными и закрытыми от света окнами вверху. Сверху доносятся какие-то приглушенные звуки, но это не привычные звуки улицы, а гудение двигателя машины, ползущей на малой скорости по тюремному двору, скрежет открываемых ворот, лязганье запоров, крики людей. (Нормальную речь в тюрьме практически не слышишь. Если за окном или за дверью камеры в коридоре, то практически всегда это крик «Дежу-у-рный! Я тебя, мать твою перемать, сколько уже зову!», а если в камере, то это мат, тупой, совсем уже не красочный жаргон, который даже феней не назовешь — при всеобщем умирании русского языка, не столько засоренного иностранными терминами, обслуживающими коммерцию, сколько сниженного упрощениями и сленгом; блатная феня опустилась к мнемонической понятливости, когда кружку стали называть «пойкой», а лезвие для бритья — «мойкой».) Ощущение заброшенности и невозвратности для тебя того цветного верхнего мира.
Интересно, что все это я наблюдал со стороны. С одной стороны, я вроде бы все это ощущал, но с другой, заполнявшей меня в гораздо большей степени, чем первая, наблюдал за происходящим, как актер: а хорошо ли я играю? Верят ли зрители выказываемым мною чувствам? Я был тут сторонний наблюдатель, пассажир проездом. Вот сейчас заправят паровоз и я отправлюсь от этого вокзального буфета дальше, к другому, на другой станции, которая так же не будет моим домом, потому что мой дом — не этот мирок чадящей в углу «голландки» и мокнущей березки под окном, окруженной темными мокрыми досками штакетника. Мне надо сыграть этот эпизод, а потом я уйду в гримерную и соблазнительные девочки, распространяющие вокруг себя аромат нежных духов, заботливо снимут с меня грим.
Я не ощущал себя арестантом, хотя и понимал, и осознавал, что пребывание мое здесь не ограничится одним месяцем, что надолго тюрьма — мой дом. Но тем не менее на происходящее я взирал (и взираю до сих пор) как на стороннюю жизнь, где я лишь наблюдатель, зритель. Как наблюдатели ООН носят голубые каски, разделяют тяготы войны, испытывают обстрелы, стреляют сами, но знают, что это — не их война, воюют другие, чуждые им племена, а у них есть своя, благополучная жизнь, из которой они волею обстоятельств выдернуты. Но не навсегда, а временно, хотя боевые действия могут затянуться. Да и убить могут вполне.
Мне интересно было воочию столкнуться с этим миром, который, я предполагал, я знаю неплохо по тому, что успел прочитать.
И вот я в него попал. В полутемном подвале (в тюрьме вообще нет яркого света, нигде. Если и солнце, то лучиком сквозь щель ресничек «намордника», если и дневной свет на прогулке, то в сумраке бетонного мешка дворика) меня окружала «шуба» хаотично наляпанного на стены раствора. Это делается для того, чтобы заключенные не могли оставлять на гладких стенах записей, чтобы не передавалась информация. Наивность очень неумных тюремщиков. Разе что в коридорах Министерства в Москве могут всерьез воспринимать действенность такой меры — ни один практический тюремщик «шубу» всерьез не воспринимает: он знает не меньше десятка способов общения арестантов друг с другом. И арестанты используют их все. По ночам о дворе слышны крики: «Сотка шесть восемь! Сотка шесть восемь!» Это вызывают камеру 168. Вызывают из своей — просто кричат в окно, с которого убрана рама со стеклом. (Рамы со стеклами практически не стоят: в переполненных камерах без того жарко и душно.) «Говори!» — слышится ответ. «Димана подтяни!» — значит, чтобы Дима подошел к окну, поговорить хотят с ним. «Говори!», — подошел Дима. «Диман, привет, это Фофан говорит. Маляву получил?» И пошел разговор. Открыто спрашивают про дату суда, про номер камеры, где сидит подельник и т. д., то есть про то, что не может дать новой информации «ментам». (В тюрьме не различают милицию и ВВ — все одинаково «менты»: презрительно и ненавистно). Информацию по делу передают письмами («малявами»), находя способы общения: через «кабуру» (отверстие в стене между камерами), по веревочке через окно, перекидывая через стену дворика на прогулках, через «баландера» (заключенного, раздающего еду) и т. д. Знают ли об этом «менты»? Безусловно. Хотят ли это искоренить? Нет. Как любой подданный в России, они ненавидят нашу власть, поскольку, как и все, обмануты ею многократно. И они ей мстят, спустя рукава относясь к своей собачьей службе. Но это причина, конечно же, не главная. «Мусора» сквозь пальцы смотрят на «шалости» арестантов и из-за обычной российской лени, нежелания работать. Кто идет в тюремщики? Из кадровых офицеров — отбросы отбросов, поскольку в училища МВД идут самые бездари, которые не смогли сдать экзамены в другие военные училища, куда, в свою очередь, идут тоже из самых тупых, ибо умные и способные пробуют себя в МГИМО, МГУ, МВТУ и т. п. — в военные училища идут трутни, не без основания считающие, что учеба тут не в тягость, а служба после учебы — бездельничья и сытая: только до старшего офицера дослужиться.
Тем более тупые и звероподобные идут в училища МВД, ибо нормальному человеку просто не придет в голову принять за честь служить конвоиром.
Кадровый рядовой состав в массе своей состоит из ущербных мальчиков, выбракованных морскими, десантными, ракетными и даже пехотными войсками. Ниже только стройбат. То есть и с этой стороны трудно ожидать здесь какой-то интеллектуальный уровень. Хотя именно тут можно встретить как раз-таки мыслящего человека — того самого очкарика из интеллигентной семьи, от которого отказались все прочие войска.
Вольнонаемные в подавляющем числе своем просто уроды: это те, которых или повыгоняли отовсюду или не приняли никуда в связи с садистскими наклонностями и никакими способностями. Осталась тюрьма — она берет всех.
Есть еще две категории тюремщиков: образованные офицеры и «нормальные» сержанты. Первые попали сюда из потомственных военных династий и потому либо наивные мечтатели (их — мизерное число, спивающиеся через 5-7 лет службы), либо отпетые человеконенавистники, ибо какое у нас потомственное офицерство? — дети и внуки тех, кто стрелял в затылок в 37-м году.
«Нормальные» сержанты — бывшие «афганцы», отслужившие в армии пацаны, вернувшиеся домой, женившиеся и попавшие в безработицу. До армии высокой квалификации приобрести они не успели, а сегодня не нужны токари не то что 3-го или 4-го разряда, но и 6-го тоже. Семью же надо кормить, потому — хоть в вертухаи, не на большую же дорогу?
Отчего же эти люди будут работать хорошо? Так они и работают: когда рядом офицер — трудятся, а если, скажем, шмон проходит в выходной день вечером, то можно ничего и не прятать — искать не будут. Заберут для порядка пару «резок» да пустую банку из-под кофе, а стропыi и не тронут, не то что по бауламii лазить. Один из рядовых, отводивших меня в адвокату, на мой вопрос, кому надо писать заявление, чтобы сводили в каптерку взять свои вещи, ответил: «А этих сук надо спросить». Я посмотрел на него вопросительно: «Ну, из спецчасти», — добавил выводящий, несколько смутившись. «А, этим волкам позорным» — успокоил я его.
Потому я не расстраивался по поводу какого-то особого отношения ко мне со стороны персонала тюрьмы. Когда я немного посидел (а про тюрьму вернее говорить надо не «сидел в тюрьме», а — «лежал в тюрьме», потому что основная поза в тюрьме лежачая — лежа на нарах (на «шконаре»): поспал-поел, снова спишь. И т. д., день за днем), так вот, когда я немного посидел в тюрьме, то перестал удивляться, что охранники как-то совершенно не используют прекрасные возможности помощи следствию путем перехвата «маляв», прослушивания разговоров на прогулках (вместо того, чтобы внимательно слушать говорящих и черпать информацию, включается громко динамик, что делает переговоры просто невозможным. Потому говорят в паузах радиопередач) и т. п. — охранникам попросту наплевать на работу следователей. Мало того, ничуть не сомневаюсь, охрана не спешит с обвинениями. Она просто относится к «контингенту» как к мебели: ну есть и есть, как и мебель надо охранять. С другой стороны эти уродливые мерзавцы с удовольствием (пишу засыпаю, ночь не спал сегодня) реализуют выход своей ущербности здесь, издеваясь над арестованным. Вот тут-то, при «реализации» охранники и показывают свой истинный оскал.
Все это я знал в теории. Теперь пристало время практики.
Не сказать, чтобы я приехал в тюрьму только с багажом прочитанного: в камерах ИВС меня уже просветили и про тюрьму и про зону. Причем все «просветители» в первое мгновение узнав, что я «из образованных» сразу жалели меня: «Вы не для тюрьмы». Прожив же со мной один вечер в камере, меняли мнение на противоположное: «О, Вы не переживайте — Вас и в тюрьме и на зоне сразу подтянут в семейку — с Вашим умом вы везде очень будете нужны: умных в тюрьме нет». В общем-то, провидцы мои не ошиблись.
Мне просто было интересно. Одно дело знать, что не сломаешься, другое (казалось) дело — проверить это на практике.
Однако, проверки не получилось. Выяснилось, что я, оказывается, приспособлен для тюрьмы гораздо лучше большинства сокамерников: я не комплексовал, не впадал в оцепенение или истерику ни от еды, ни от четырех стен, как многие урки. С детства не был избалован разнообразием еды и изобилием одежды, потому никакого резкого перехода в этом не ощутил.
Наблюдать за тюремной жизнью мне легко. Легко потому, что — не моя это жизнь; потому, что мне давно было интересно «посидеть в тюрьме»; потому, что жизнь эта меня не то, что не тяготит (дураком надо быть, чтобы такая жизнь нравилась нормальному человеку!), а, говорю же, к ней я готов оказался в значительно большей степени и чем попавшие сюда впервые, как и я, и чем «заходники», — все они страдают от чего угодно: от отсутствия курева или отсутствия чая, не могут жить на одной баланде, их заматывает следствие или ожидание суда (чем ближе суд, тем нервознее становится человек, легко впадает в волнение или в тупиковое состояние). Меня же все это оставляет равнодушным. У меня нет и основной болезни заключенного : скуки — всегда есть, чем заняться: могу писать, могу читать, могу просто уйти в воспоминания. А непритязательность к быту, воспитанная всей жизнью, начиная с раннего детства, делает защищенным от баланды, тараканов, сумрака камеры, etc. Можно говорить и о другой моей броне по сравнению с другими арестантами, но сейчас не о том речь.
Поразило меня в первой камере (таки поразило!) то, что после первого эмоционального потрясения ее видом (но — тонкость — потрясение длилось не более десятка секунд, потом на смену ему пришло ребячество: вот какие условия, а я в них — выживу!), спустя полчаса эти уголовного вида лысые преступники оказались не милыми, конечно, но совершенно обыкновенными, несчастными большими ребятами, очень напоминающими Карлсона, только без его доброты исключительно. И если Экзюпери, с грустью глядевший на силезских шахтеров-переселенцев, скорбел от того, что в каждом из них уже убит Моцарт, то в этих взрослых детях Моцарт, как ни странно, был еще жив, даже в самых отпетых. Конечно, были и такие, в которых Моцарта не бывало от рождения: например в неблагополучных сынках благополучных родителей.
Вот это наблюдение воочию, что эти на самом деле разбойники, на самом деле грабители, насильники, убийцы — самые обычные скотники, полировщики, шоферы — наиболее удивительное наблюдение из всех. И вывод из наблюдения не один. И размышлений отсюда много.
Иной социолог скажет, что вот эта среда пролетариев и дает обществу преступников. Не соглашусь. Думаю, что вывод иной: поскольку основное число населения — пролетарии, то получается, что у нас попросту общество преступников. А то, что до сих пор ни в камере, ни на этапах не встретился мне ни один арестант с высшим образованием, не родило во мне вывода, что среди «образованных» преступников нет: попросту они к уголовной ответственности не привлечены. К тому же надо прежде всего определить само понятие - «преступник».
Если под преступником понимать человека, хоть единожды нарушившего хоть одну статью уголовного кодекса, то смею утверждать, что в России преступники все, поголовно, исключая разве что младенцев (об этом мне уже приходилось писать). Если же под преступником понимать человека, подвергшегося преследованию со стороны правоохранительных органов, а именно — следствия (жизнь показывает, что эта ступень преследования практически обязательно заканчивается осуждением, то есть человек де-юре признается преступником), то преступников в стране на порядок меньше по сравнению с населением страны (на этот раз включая младенцев).
Так как же это понятие определить?
Думаю, что правильным следует принять первый вариант. Поборник «объективности» возразит, что лишь по закону можно клеить ярлык преступника, иначе получается беспредел, если каждый станет решать — виновен человек перед законом или нет. Рад бы согласиться, да не могу. Как-то мне уже приходилось писать, что закон лишь тогда можно принимать для исполнения, если сам закон появился в результате свободного и добровольного волеизлияния (или волеизъявления?) собравшихся жить вместе, в зависимости друг от друга, людей. Если же закон установлен насильно предельно малой кучкой самих себя назначивших правителей для огромного числа подданных, закон этот не обуславливает моральных обязательств граждан и по отношению к правителям и по отношению друг к другу. (Это положение, кстати, — одна их причин нестабильности общества, что мы и наблюдаем в истории: диктатуры обращаются в прах, демократии, потрясаемые катаклизмами, сохраняются.) Потому я пользуюсь понятием преступности в том смысле и с теми же основаниями, которыми пользуется официальный следователь, прокурор или судья: беру УК и толкую его, руководствуясь исключительно своим правосознанием, то есть как и они. Возражение в том, что они, якобы, обучены в юридических институтах и потому толкуют правильно, а я, не имеющий диплома юрфака, верно толковать не могу, ничего, кроме иронии вызвать у меня не может, ибо видел я и следователей, и прокуроров, и судей (и учителей, и инженеров, и директоров, и писателей, и…) и не наблюдал у очень многих из них ни образования, ни профессионализма, ни квалификации, которые бы я не мог очень быстро достичь, а порой и превзойти, увы!
Вот, основываясь на всем этом, смею утверждать, что в России преступники все поголовно, включая уважаемых мною людей. Преступники по действующему закону, про нравственное свое отношению к этому я не говорю. И вот эта тотальная, обязательная преступность любого человека очень хорошо укладывается в господствующую мораль России, определяемую официальным нравственным посылом — принятым государством — христианством, то есть той религией, краеугольный камень которой — изначальная и всеобщая вина человечества вкупе и каждого человека в отдельности. Ну и последнее следствие всего этого — политика: человеком с чувством вины легко управлять.
При всей этой философии гнетет одно: почему же одним выпадает судьба похлебать тюремной баланды, а другим, точно таким же виновным, достается на хлеб не то что масло с икрой, а обычные щи, но — вольные? И почему всем этим распоряжается какой-то пришлый дядя — взяточник и пропойца? Обидно, черт возьми.
Мне всю жизнь обидно было не потому, что другим везло, а мне нет — как раз таки после юности везло мне, а не другим — а от того, что я чаще не могу, чем в состоянии исправить эту несправедливость по отношению к другим. Сейчас, когда в числе угнетенных я сам, я совершенно не испытываю чувства обиды к тем, кто меня сюда засадил (к ним я испытываю другие чувства) и чувства злости к тем, кто гуляет на свободе. (Слово «свобода» в России всегда можно брать в кавычки и не ошибешься).
Но почему, происходит выборка? Почему эти, а не другие? (Почему я — мне понятно). Или выборка случайна? Не совсем.
В тюрьме сидят наиболее слабые. Не наиболее уязвимые, а наиболее слабые. Уязвимы все, кроме тех, кто при власти, потому не это главное. Главное — слабость.
Совершенно уверенно заявляю, что следователи российские (следователи ли прокуратуры, следователи-дознаватели милиции и проч.) — трусы. Трусость сочится из всех пор мундирных лиц. Потому они ведут дела людей легко ломающихся, людей, не смеющих противостоять их хамству, беспардонности и наглости.
В следственные органы тоже идет естественный отбор: сегодня в следователи идут династические «мусора» или двоечники юридических факультетов, «заушники». (Как и в любом деле тут есть и идейные адепты, пришедшие сюда по зову сердца. Если есть идейные мученики, то почему бы не быть и идейным мучителям? Таков, к примеру, мой следователь-неудачник, «потомственный дворянин». Как-то на одном из допросов, желая показать свою расположенность ко мне, он начал нас равнять: «Ну, Николай Алексеевич, мы же с вами интеллигенты…» «Нет-нет, — запротестовал я, — я — не интеллигент: у меня папа — слесарь-водопроводчик и мама — уборщица». Да, конечно, — согласился тут же следователь, ощутив приятные чувства от выявившегося «превосходства». И добавил самодовольно: «Интеллигентом может считаться только выходец из интеллигентной семьи. А интеллигентной семья может быть только в третьем поколении. Я вот — настоящий интеллигент, так как интеллигент в четвертом поколении, потомственный дворянин».) И вот весь этот сор и определяет: кому сидеть сегодня, а кому немного погодя. «Мусор», кстати, является и поставщиком рецидивистов в преступную среду — это он их воспитывает и производит. Шофер же и скотник напористому следователю ничего противопоставить не могут, потому и не портят статистику отчетов МВД. Им, шоферам и скотникам, и сидеть в КПЗ и СИЗО, а затем по зонам.
Жизнь последних лет несколько отдалила меня от той социальной среды, в которой я вырос и долгое время жил. Тем более, что наша семейная манера жить в основном именно в семье, отставила нас от общения с людьми необразованными, невежественными, а потому взаимоисключающе детско-бескорыстными и пещерно-злыми. И в зависимости от того, какая часть их сознания в данный момент бодрствует, до какой части удается достучаться, исходит их способ сосуществовать в камере: человек может испытывать оцепенение от информации о том, что курица прекрасно несется и без петуха и потому обожествлять давшего эту информацию, а спустя полчаса люто ненавидеть просветившего его информатора.
В камере очередная разрядка. На этот раз единодушная: воспитывали старика (57 лет) Ярчихина — гадкого воровато- подленького человека. В пятый раз принародно он был уличен в съедании пайки сокамерника. Бить? Боязно — старый, говнистый, заложит оперу. Выгнать из камеры? Разгонят камеру. Определили старое арестантское наказание: В обед 14 человек отказались от каши — всю ее скормить мерзавцу. Тот есть отказался. Тогда надели ему миску с кашей на голову, остальное вылили за пазуху и в штаны. Запретили впредь сидеть за столом, спать определили в углу на полу.
Подобные разрядки, но только с битьем, стали еженедельны: камера изжила себя, все про всех всё знают (в объеме камерного поведения, естественно), скучно, занятия себе найти не могут. Вот от чего ночные бдения, участившиеся разборки.
Встреча с этими людьми ожидала меня в тюрьме: сначала в КПЗ, потом в СИЗО. Я продолжал наблюдать тюремную жизнь, в том числе и жизнь арестантов. (Но делал это не специально, а потому, что всю свою жизнь тем и занимаюсь, что наблюдаю других, мне это интересно. До определенного момента, правда).
Первая моя камера в тюрьме была карантинная, № 182. В КПЗ, слушая рассказы сокамерников о тюрьме, я представлял себе карантин совсем иначе: почему-то мне казалось, что это где-то внизу, даже не в основном здании, а отдельно во дворе, что карантин длится недели две… А оказалось — обычная камера в обычном ряду камер на этаже, в которую заселяют всех вновь прибывших. Теперь, по прошествии четырех месяцев заключения, могу точно сказать, что карантинная камера в тюрьме никакого отношения к тюремной жизни не имеет, карантин — это шлюз, где человек в последний раз ведет себя по-человечески: после карантина он начинает жить по ментовским законам. В «хате». «Братва», по наивности, считает эти законы воровскими, тюремными. К человеческим они отношения не имеют.
А в карантине еще нет этой «косячной демократии», в карантине никто ни за кем не следит, разборок не устраивает, в «хозяйки» никого «не пробивает». В карантине все друг друга учат тюремной жизни в «хате», рассказывают и пересказывают услышанное на этапах, некоторые осторожничают боязливо, другие петушатся, изображая из себя бывалых «заходников». Но понятия и правила еще действуют обычные, друг друга не шпыняют, не раздражаются друг другом. Многие еще не осознают, что попали сюда надолго. Многие наивно надеются.
11.04.95 г.
Карантин — отдохновение души для только что арестованных. После избиений в КПЗ, после издевательств и угроз на следствии, там, где ты — кролик, а следователь — удавище, человек попадает в среду себе подобных и его «отпускает». После запугивания тюрьмой следователем, после рассказов «бывалых» в камере КПЗ, после гнетущего первого впечатления тюремного ада подвала, привратки, окриков вертухаев — сочувствие единоположенцев. Арестованный впервые переживает что-то вроде опьянения: успокаивается душа (в КПЗ казалось, что ты один в мире такой несчастный, что только на тебя обрушился меч карательных сил, а тут таких, как ты — не один десяток. Как только человек увидел, что такой он — не один, так сразу ему становится легче. Несказанно легче. На миру и смерть красна. Мало этого — он видит, что сидят тут вообще по смешным поводам, за поступки, которые он сам многократно совершал в жизни. Он понимал, конечно, что поступает нехорошо, но не более того. А тут оказывается, что за это могут посадить! И — садят! Увидев это, озадаченный арестант по-иному начинает смотреть на свою судьбу, она уже не кажется ему столь несчастной, как раньше. К тому же слышит он и другое: как люди, проходящие по куда более тяжелым статьям, нежели он, «нагоняются» домой с суда, что уж и вовсе удивительно! И совсем расправляет плечи снулый арестант). Вслед за успокоением приходит беззаботность и развязывается язык: начинает человек трепаться про свое дело, теряет бдительность, которой и не имел.
Все это я наблюдал со стороны три дня, что был в карантинной камере. Атмосфера там царила вокзально-проездная: вот встретились попутчики, посидели в вагоне, набившись в купе, каждый выложил на стол то, что прихватил с собой в дорогу, все весело болтают, забавляя друг друга байками из собственной жизни, которая и сзади и впереди; вагончик покачивается, постукивает колесами на стыках рельсов, пассажиры оживленно беседуют, взрываются хохотом порой, и им невдомек, что за окном — ночь, что не видно станционных огней, а те всполохи за зашторенным окном, которые всеми принимаются за придорожные фонари, — искры из трубы паровоза, где машинистами — два веселящихся черта, запихивающих в топку со смехом и гиганьем души пассажиров ведомого ими состава и вот-вот настанет очередь нашего купе, слепо не замечающего, что поезд летит в преисподню. Уже прилетел.
Лязг бронированной дверей, падший ангел с погонами прапорщика, какие-то листки у него в руках: «Федорович! Абдрахманов! Смирнов! Мякин! Шатунов! — с вещами на выход!» Все, ребята, приехали — ваша станция.
Моя станция имела номер 169.
Первое впечатление такое же, как и в карантинной камере: сборище порочных людей. Особенно гнусной была рожа жирного кабанчика с одутловатым лицом: порок, если бы он имел материальную форму, — вот это он и есть.
Не успели поставить матрацы на пол (всячески остерегаясь, чтобы не возле параши — как пугали «заходники»), как тут же по одному стали приглашать в угол камеры для беседы. Беседовал молоденький татарчонок — наглый и самонадеянный. Нас зашло пятеро. Первый стал раздеваться через минуту после начала беседы с ним.
Моя очередь беседовать была четвертой. Всех троих до меня раздели. (То есть как раздели? — т. е. «поменялись добровольно». Можно бы и без кавычек написать слова, не будь страха у этих ребят, не будь того, что взамен своему «Адидасу» получили они ремки.)
Очень мне было интересно поговорить. Вернее, не поговорить, а понаблюдать — как же будут говорить со мной?
Велели подойти. Я решил не портить чистоту эксперимента и послушался зова, переданного мне уже раздетым наркоманом Вовой Шатуновым из Сороковки. Больше я никогда ни на какой зов не ходил и не отзывался: тебе надо — подходи, спрашивай. Если я сейчас не занят, то отвечу.
В углу на нижних нарах сидел тот самый наглый молоденький татарчонок.
— Дядя, давай поменяемся.
Я улыбнулся. Мальчишечка годился мне в сыновья (1976 года рожд., как потом выяснилось).
— Нет.
— Почему?
— Не хочу.
Потом у нас состоялась беседа непонятно какая для мальчика, когда я больше улыбался и «гнал дуру», а он постоянно терялся, так как не мог понять: то ли я дурак дремучий, то ли чего-то боюсь, то ли еще что. А я забавлялся. Во-первых, мальчишечка получал урок, что не все встречающиеся у него на пути слабее его, во-вторых, видел, что вся камера следит пристально за нашей беседой, определяя свое отношение ко мне и мне было интересно наблюдать их реакцию, изучая заодно их самих.
Надо сказать, что, как и в карантине, я ошибся относительно распределения ролей. Если самых главных я вычислил верно, то ошибся относительно «хозяек», так как по инерции использовал «вольные» понятия: здоровяков принял за сильных духом. Надо было судить по одежке, по занимаемым нарам, по наличию постельного белья. Но ничего страшного в моей ошибке не было.
Итак, раздеть меня не получилось. Я был отпущен с миром, но с осуждением-предупреждением:
— Ну, иди, дядя.
Я улыбнулся очередной раз: уже давно я научился не дергаться от действий хамов.
Беседа эта имела продолжение на следующий день, когда ко мне подошел тот самый татарчонок, оказавшийся на самом деле русско-рожденным таджиком из Копейска, бывшим боксером Димой, и извинился за вчерашнюю грубую с его стороны беседу. Спросил меня, какое мое отчество (из уважения) и впредь стал звать меня по имени-отчеству и на «вы». Сказал, что в камере меня никто не тронет, если кто и попробует что-то против меня сделать, то будет иметь дело с ним. «Ну-ну», — подумал я. Защита мне нужна не была, я и сам всю жизнь был в состоянии за себя, и за других постоять (собственно говоря, именно в этом моя жизнь до сих пор и заключалась — защищать себя и других) и не только морально. (Интересное впечатление произвожу я на людей: одни воспринимают меня худеньким, робким интеллигентом, боящимся физической силы, другие, напротив, видят меня громилой-борцом. Бывает, что один и тот же человек меняет одно мнение обо мне на противоположное. Так Миша Бегичев — мелкий воришка, состоящий в Снежинской ментовке на службе в качестве наседки — подсаженный ко мне в самом начале следствия с двумя целями: выведать о деле и запугать тюрьмой — начал честно отрабатывать свои 30 сребренников. Сначала по приказу стал внушать мне, что я для тюрьмы не создан, что тюрьма меня сломает, а потом искренне начав жалеть меня, стал учить меня тюремным правилам, чтобы я хоть как-то приспособился. Спустя полчаса, ошалевший от моих ответов на его каверзные тюремные прихватушки, он сказал, что хотел бы сидеть со мной в одной камере, потому что при мне его бы никто не смел тронуть. Все это время я с верхних нар не спускался и из худенького интеллигента вырос в его глазах в тюремного громилу).
В камере за все время ко мне никто не лез. Не лез и на этапах, где меня сразу отличали от других. Потому я и улыбнулся в ответ на обещание Диминой защиты.
(Вчера, кстати, состоялся у нас с Димой, что называется, душевной разговор. Время от времени кто-нибудь из сидящих, постоянно наблюдающих за тем, что я пишу, пытается, скажем так, «подружиться» со мной, то есть попробовать проникнуть в мой мир, который для него абсолютно неведом и потому заманчив. Люди чувствуют, что этот мир не столько другой, сколько интересней их воровской романтики. Представителем этого иного мира для них являюсь я. Вот и Дима, еще не успевший — по молодости лет — растерять все человеческое, что заложено было в любом из людей детством, пытается порой дернуться в сторону от ценностей преступного мира. В нем замерцало желание писать. Вот он и подошел ко мне: давайте напишем книгу вместе! Дима наивно считает, что к этому — писанию — не надо иметь ни способности, ни опыта. И уж сколько надо трудиться! Поговорили с ним. Остальные наблюдали за нами с плохо скрываемым раздражением. От зависти. Разговор наш кончился чем и должен был — ничем. Писать — не разбойничать. Тут надо мужество иметь. Что-то я не встречал пока что в тюрьме мужественных людей.)
Потекли в камере дни. Спать мне определили («семейка»iii определила, где Дима был еще не главным) на нарах еще не лучших, но и не на последней ступени. Я не протестовал — для меня и значения это не имело, вообще я собирался расстелить матрац на полу, но меня очень просили этого не делать: меня охраняли (для самих себя — для будущего возведения во власть, чтобы изменить порядок в камере) те, кто не входил в «семейки», но не являлся «хозяйкой»iv. Меня оберегали от опускания не в глазах «семеек», а в глазах собственных и глазах «хозяек». Никак нельзя было спать на полу с их точки зрения (а вот сидеть на матрацах в уютном — если только возможно применить это слово к камере — углу очень хотелось, но надо было спросить разрешение на то у «семейки», а на это никто не решался. Когда же на следующий день, без всяких вопросов, я оборудовал в углу «диван», это вызвало просто восторг. А я, не стремясь к этому совершенно, снискал «народную» любовь.)
Наиболее яркое впечатление первого дня в камере — еда. Вкусная, горячая, сытная. Хлеб — белый, его вдоволь. Сейчас я иначе отношусь к еде СИЗО, а тогда, после голода в КПЗ, без единой передачи (удивительно — но я не то, что не ждал, но и уверен был, что ее попросту и быть не может. Уверенность моя основывалась на предположении, что следователь мой, задавшись целью сломать меня, передачу просто не разрешит. Что и было на самом деле — выйдя из тюрьмы, поговорив с женою, я узнал, что она все пороги в прокуратуре обила, умоляя разрешить для меня продуктовую передачу — тщетно: следователь был неумолим. «Ну, что Вы, Татьяна Михайловна, — у нас кормят. Он же не маленький ребенок». И когда совершенно неожиданно ко мне пришла передача, я был сражен той волной нежных чувств, которые родились во мне), еда казалась мне верхом блаженства. Второе приятное — возможность писать, писать, писать. (Возможности спать в любое время у меня тогда не было. Так как в камере вместо 16 содержалось 39 человек и спали по очереди.)
Я с удовольствием писал письма Машке. Маша(*) представлялась мне совершенно взрослой девочкой: самостоятельной и умной, с которой общаться можно на абсолютно равном уровне. Единственное, что меня сдерживало, но сдерживало очень сильно, это — цензура. Письма должны были проходить через следователя (Андрей Иванович, мнящий себя потомственным дворянином, что в его сознании подразумевается примат чести и порядочности, тем не менее живо стремился быть в курсе моей личной переписки, хотя я ему сказал, что ничего о деле в письмах не будет. Но, как это водится у людей изначально лживых, он, знающий про себя, что врет в каждой ситуации, когда ему это выгодно, совершенно не доверяет и другим: «Если уж Я позволяю себе обмануть, то все остальные — тем более». Ну, и, как у всех неудачников, настоящая жизнь, настоящее дело, которых, увы, нет (потому и неудачник) у него подменяются имитацией того и другого. Андрей Иванович вот играет в старшего следователя прокуратуры). Письма должны были проходить через следователя, потому на первый план выступал эзопов язык. Привыкший за последние 10 лет писать и говорить свободно, я вновь вернулся к тем временам, по которым сейчас чуть ли ни все льют слезы, когда говорить и писать надо было с оглядкой. В данном же случае мне приходилось прятать не мои политические убеждения, а мои интимные отношения с дочерью — нечего топтать их НКВДэвскими сапогами.
И тем не менее эти письма приносили мне несказанное удовольствие, может быть самое лучшее, что у меня было и есть в тюрьме. (Плохое: необходимость общаться со следователем (самое плохое); нахождение в КПЗ. Это, кстати, не значит, что меня это расстраивает — просто неприятно. Неприятно же нюхать дерьмо, но кто от этого разнервничался? Хорошее: общение с семьей (не важно в какой форме, даже через эти записи), общение с собой, общение с книгами; работа с бумагой; газеты; передачи (тут совершенно не важны вкусовые качества передаваемого: копченый елец последней передачи дал мне столько приятных чувств, какое не дал бы никакой балык из осетра); ожидание Н. Т.(**), общение с ней; прогулки; баня (сегодня, например; сейчас я пишу это, приготовленный к бане. Но тут традиция такая: велят срочно одеваться, а потом выводят через часа полтора-два.); чувства, появляющиеся после отправки корреспонденции. Список того и другого практически исчерпан.)
Я писал Машке «тематические» письма, ибо иного выхода у меня не было. Мы решили не сообщать ей того, что я в тюрьме, чтобы не портить ей жизнь в Америке. (Мы решили не сообщать всем, но начались публикации в газетах, на «Радио России», депутатские запросы в Генпрокуратуру, потому теперь знают, видимо, все. Не знаю, правда, знают ли в Запорожье.(*) Может быть и Маня теперь знает.). Писать же о делах и Фонда, и наших семейных я не мог физически, так как не имел информации. Ничего не оставалось как придумать отговорку про желание уйти от бытовой повседневной суеты, оставить ее маме, а самому, якобы наконец, поговорить с дочерью о нравственности. Следователь Шаров воспринимал письма не иначе как использование мною повода распропагандировать его, оказать на него давление — обычное самомнение неудачника (а что остается делать таким людям, как не придавать себе хотя бы ложного значения?). Я же писал дочери о жизни. И если шаровы, как и их родные братья — шариковы попадали на бумагу, то потому, что, общаясь с дочерью «тематически», а я все равно пытался описать свой сегодняшний день, а сегодняшний день был: следствие, тюрьма и он же — т. Шаров.
Очень мне помогли письма к Машке. (Как в зоне, куда я, вероятнее всего попаду, помогут ее письма мне. Тогда у меня будет это счастье — письма родных.) В те первые недели, когда я то запрещал себе думать о семье, то, вне зависимости от себя, просто не вспоминал дом, я погружался в мир своего общения с дочерью, которая, казалось мне, более других детей любит и понимает меня. (Этот фокус я периодически прохожу с каждым своим ребенком: когда я общаюсь с Сонькой, мне кажется, что именно Соня — это я, вот уже кто-то, а именно она более всего унаследовала моих черт характера и мое восприятие мира, она и есть мой душеприказчик. И убежден я в этом совершенно искренне. Когда я гляжу на Сашу, вижу его свойство полностью отдаваться страсти (сейчас к футболу, потом будет — к женщине), затмевающей в его сознании все; вижу в нем свою полнейшую незащищенность от доброты, а потому и неспособность сразу отличить доброту настоящую от фальшивой и специально используемой ее формы для обмана (как я купился на Шарова в первые дни. Спасибо Тёме, вовремя дала по башке: воистину я храним ею вот уже 20 лет — совершенно в буквальном смысле слова), его полное бескорыстие — это я. Наиболее точное воплощение из всех детей. Когда ребенок, приехав на каникулы, оценил ситуацию: «Совершенно логично, что папа сидит. Удивительно, что ему так долго удавалось не сидеть в этом государстве», — я был просто умилен Сашей. Вообще всегда, наблюдая Сашку (чаще в воспоминаниях), я все более и более уверялся: он — это я. Он будет тоже крепким на изломе, будет очень сильным и мужественным человеком. Всему свое время.)
И вот письма Мане. И снова тот же фокус: теперь уже Машка в моём видении вобрала в себя моих черт более всех. Я так понимаю, что эта ситуация и есть то, что называют счастьем. Его никак не определишь, что конкретно, потому что конкретно — это чувство, а возникать оно может от разных обстоятельств, от чего — спорить бесполезно; один говорит, что счастье — это работа, а другой — что семья. Счастье — это состояние души. Определенное, которое у одного вызывает работа, а у другого — семья. У третьего может быть третье. А может быть и так, что в один период счастье дает работа, а в другой та же работа счастье уже не приносит. Тут философствование ради философствования уже пошло. Хотя думаю я, что все же точнее будет определять счастье чем-то постоянным, то есть тот же вариант, что в один период счастье приносят дети, а в другой — работа, видимо, не верен. Впрочем, мне не хочется углубляться тут в дебри. (Кстати, любовь я не считаю за фактор, вызывающий ощущение счастья. Так-то вот.)
А дни шли. Никаких надежд на освобождение я не питал. Напротив, лучше других чувствуя ход следствия, я видел, что первое стремление следователей выслужиться сменилось другим чувством — ненависти: уже они сами, без всякого приказа желали меня посадить. Чувства переменились от разных причин. У Ческиса потому, что он увидел, что начальство одобряет его пыл, стало быть можно не сдерживать свою натуру и поиздеваться. А у Шарова потому, что он был оскорблен, что его — дворянина — не приняли всерьёз. Он и имел-то вес лишь в глазах жертв, а тут просто смеются в лицо и совершенно не ставят в грош. Ну, а все заказавшие и принявшие к исполнению были просто взбешены публикацией в «Поиске» — так им ещё никто у нас не сопротивлялся. И как случается всегда в истории, когда прокуратура кого-то бьёт, то бьёт не потому, что хочет соблюсти требование закона, а по причине личной ненависти. А уж меня Система ненавидит давно и навсегда. Потому любой винтик Системы всегда будет направлен на моё уничтожение. И действовать он будет не столько за страх, сколько по велению души своей. Иначе не может и быть — иначе он бы не служил Там.
То есть обратного пути из КПЗ иначе, чем через суд, у меня уже нет. (Вера в то, что поднимется общественное мнение — «заграница нам поможет» — а власти его испугаются — вера наивная , у меня её нет. И то, что мне пророчат в тюрьме многие : что власти попросту застрелят меня, сказав, что была попытка к бегству тоже невероятно. Если первое возможно, но маловероятно, очень маловероятно, то второе совсем невероятно: не тот общественно-значимый масштаб мой, чтобы власти меня боялись.) И теперь, с полным обозлением маленьких местных царьков и негодяйчиков, я полностью уверен, что политика прокуратуры однозначна: сделать уголовником , явить миру развенчанным в грязи. Подлог в следствии уже есть, и не один. Есть даже такой, о котором следствие даже не догадывается, что делает подлог (случаются и такие метаморфозы в нашем королевстве).
Потому я не обольщаюсь относительно своей тюремной участи. Никогда не обольщался. Говорю же: я знаю о деле много больше любого. И о себе. И о власти. И о человеческой душе. Говорят: тюрьма — это место и время хорошо подумать. Неправда. Очередной устоявшийся миф о тюрьме. В тюрьме для дум нет ни времени, ни места. Такие, как я, исключение из исключений. Это которые думают тюрьме. Но незадача: я не в тюрьме начал думать, это не тюрьма на меня вдруг подействовала. Я и до неё думал. И больше, чем сейчас. И писал больше, чем сейчас пишу. В тюрьме я не придумал ничего нового — раньше во мне рождались многие откровения, здесь я не пережил ни одного. До тюрьмы я написал много значительного для себя, здесь ничего значительного я ещё не написал. И пишу тут, размышляю о жизни я один. Причём, опять же, размышляю не в том смысле, какая она жизнь была до тюрьмы и как это я докатился до камеры (именно это ведь и предполагается, когда говорят, что в тюрьме задумаешься), а так, как и раньше: вообще «за жизнь». Я всегда это делал, для меня этот процесс непрерывный и органичный. А для других?
А для других, с кем мне пришлось тут столкнуться, — единственно размышления о «делюге». Причем сначала все держат в тайне (секрет Полишинеля) свое дело, а потом, желая обмануться, что все обойдется и «по суду нагонят», выбалтывают все едва ли ни каждому. А те тоже хотят успокоить себя и потому тешат собеседника ничем не обоснованными надеждами.
Вообще о тюрьме много мифов, если не сказать: сплошные мифы. Причем мифы глубинные, причинные, а не внешне описательные. И практически никто не задается анализом первопричин тюремной системы, по крайней мере мне не попадались ничьи рассуждения. Меня же всегда интересуют причины человеческих поступков, причины возникновения различных общественных институтов. И тюрьма меня всегда интересовала, потому что это один из экстремальных человеческих моментов: любовь, война, тюрьма, смерть. (Смерть меня пока что не занимает, мне достаточно «Смерти Ивана Ильича» Толстого, а юношеские воздыхания о смерти я уж пережил. Просто ушел возраст и ушло все, что ему приличествует.) Потому, когда я попал сюда, то с большим интересом стал за всем наблюдать.
Ну конечно же я понимаю, что камера следственных — это далеко не вся тюрьма, а вертухай — это далеко не все тюремщики. И четыре месяца — не срок. Но и претензий на всепоглощающий анализ пенитенциарной системы я не выдвигаю, включая сюда «Худую кровь империи». Мало того, я даже не ставлю перед собой такой цели — написать труд о тюрьме: мне эта цель не интересна и, скорее всего, для меня неподъемна. Интересен человек: маленький, неграмотный (малообразованный), вшивый, гонористый, не развитый, не вызывающий симпатию, про которого, казалось бы, я и без того все уже знаю.
(Этот тезис: «И без того все уже знаю», — я как-то критиковал уже).
И тем не менее. Тем не менее, когда в мире все уже сказано тысячи лет тому назад («Экклезиаст»), каждому новому вновь рожденному надо мир познавать впервые. Мне интересно — я и пишу.( «Ты — женщина, а я — мужчина. Если нужно причину, то это — причина»).
Конечно, можно сразу сказать, что причина всех причин — несовершенство человеческой души. И это будет верным. Но интересна судьба. Интересно, как человек боролся, и когда он сломался. Опять же можно сказать, что все произошло по причине отпущенных природой сил: иссякли они, и человек поплыл. Но интересно и когда они иссякли, и насколько он сам верит в то, что изменить ситуацию было невозможно. И способен ли он попытаться ее изменить. Только художественная проза ставила перед собой эти вопросы, в «тюремных» же описаниях такового мне не попадалось. (Понятно, что читал я за свою жизнь крайне мало. И сейчас мало читаю).
Так вот, возвращаясь к тюремным мифам. Тюрьма — не время и не место для раздумывания над жизнью: здесь человек окружен такой обстановкой, что чувство и мысль: как бы вырваться отсюда, — заслоняет у него все. И мысль эта навязчива, она к тому же сродни инстинкту. Какие тут размышления о жизни? Чтобы размышлять о причинах и следствиях, о нравственности и морали, надо иметь чистые мозги. А здесь они затуманены всякой очень навязчивой шелухой сослагательного наклонения: ах, если бы я не пошел сразу в гараж, а пересидел бы в лесу; ох, зачем я сам признался; эх, мало было времени и т. д. Все время арестант перебирает в уме свои оплошности, думает только о них, исключительно о них. Когда же ему удается избавиться от них, то «избавление» приходит только потому, что он переключается на ревность к оставшейся жене или на злость на сдавших его подельников. И то, и другое ничуть не слаще предыдущих самоистязаний. Когда уж тут думать о жизни!
Может быть после суда, когда определилась судьба, когда ушли варианты, наступает то время покоя подумать о многом? Не уверен. Не могу утверждать это с доказательствами, но представляется, что сначала будет проходить тот самый круг, начинаемый с «если бы…» и завершающийся злостью. Потом пойдут мечты о мести. И так далее. Где же оно — это время подумать?
И место к тому никак не располагает. Не знаю, как там в зоне, но в тюремной камере ты никогда не бываешь один — всегда на виду, в прямом смысле этого слова, учитывая еще, что свет горит круглосрочно, не то что — круглосуточно. И если я могу оставаться один, то это только потому, что я умею это делать, потому, что я воспитал и натренировал это в себе. И потому, что у меня есть к тому потребность. Все же другие, кого я тут встречал, напротив стремятся к как можно большему общению, они просто физически не могут оставаться в одиночестве: не выдерживают обстановки, то есть этого места, то есть — тюрьмы. (Земляк Юра — не дегенерат скотник Дима с шестью классами образования — готов опуститься (и опустился, когда я уехал на 4 недели), только бы не остаться одному.) А мысли о судьбе, о душе предполагают одиночество, то есть как раз то, что является органически чуждым самому понятию: тюрьма. (Мое одиночество в тюрьме отнюдь не тюрьмой вызвано — я столь же одинок был и в институте, и в Симе, и в Фонде. Меня в принципе нельзя брать как типичный пример ни для тюрьмы, ни для «воли».)
Так что заблуждение это, что в тюрьме о многом задумаешься.
Существует еще один миф: про блатной мир. Научены мы и воспитаны советским синематографом и книжкой Шейниса. Опять же без доказательств скажу: а и не существовал он никогда, этот независимый воровской мир, он всегда был подпаском у великодержавного пастуха — НКВД — ЦК — ЧК. Видел я тут и воровские «прогоны», когда распространяются воровские скрижали и отмечаются ознакомленные централы, слышал о правилах воровских, тюремных, зонных, — и всегда не мог отделаться от мысли, что все это я видел давно и совсем недавно, но не в тюрьме. Да где же? А вот где: давно — это в отношениях на производстве, а недавно — в ментовке. (Интересно как: никогда я не употреблял этих слов — ментовка, мусора, шмон, — совершенно не мое это было, знал я нелегкую, без дураков, их службу, знал ребят из милиции. Но вот попал я в КПЗ, к тем самым «ребятам», которых знал «по воле», начиная с рядового конвойника и кончая прокурором городским, и увидел… Кого увидел? Увидел, не ходя в Освенцим, того самого эсэсовца, который днем постреливал людей, а вечером в кругу семьи играл Моцарта на рояле. И не озлобился я, не прозрел. Просто я понял, что могу сейчас с полным осознанием говорить: мусора, ментовка, — презрительно. А про следствие уж и не говорю, тут сразу и без дураков — суки поганые, волки позорные, ибо — кровопийцы, внучки Вышинского).
Тюремный мир — сколок милицейского мира, им управляется, оттуда спускается в «хаты» идеология. И что смешное: спускается не потому, что специально придумана для определенных целей — отнюдь: потому, что — братья, «социально близкий элемент». Мало того, как холопы подражают барам, карикатурно копируя их привычки и моральные ценности, устанавливая меж собой господский порядок, так и воровской («воровской» в тюремном понятии не именно воровской, а вообще преступный мир) мир пытается установить внутри себя иерархию — подобие МВДэвской иерархии, копируя не только ментовские отделы (оперчасть, спецчасть, «хозбанда»), но, более всего, МВДэшную идеологию. А это: доносительство друг на друга и четкая система привилегий. В «осужденке», среди «заходников» в тюрьме, порядки, я думаю, только несколько другие. Что же до зоны, то там, сдается мне, непуганная коммунистическая система. Впрочем, если таковая возможность выпадет, смогу наблюдать и сравнить с истиной свою догадку.
Мифом о тюрьме является миф о тюремной баланде. Когда-то это на самом деле была баланда — не могу я не доверять Солженицыну. Время прошло, а миф, как ему и положено, остался. Получается в защиту мусоров, но: на баланду жаловаться грех. Жаловаться в том смысле, который есть: «Я там три года баланду хлебал, а ты…» Конечно, это не щи домашние и уж не пельмени с хренком, но и не сталинские лагеря. На многих КПЗ вообще из обычных столовых носят. Это не из-за человеколюбия, а потому, что на такое количество заключенных свою кухню иметь не положено, потому и платят деньги ближайшей столовой. Потому кормят в тюрьме неплохо (повторяю: мой тюремный опыт — это СИЗО-3 Челябинска, КПЗ «Семидесятки» и рассказы арестантов о тюрьмах в Златоусте, сибирских пересылках, КПЗ «Сороковки», Каслей, Копейска, Еманжелинска, Кыштыма, Уфалея). Я на пайку не жалуюсь, напротив, удивлен ею. Это, правда, когда сравниваю с нищетой да сталинскими лагерями, а не с человеческим достоинством, увы.
Получил сегодня очередное постановление о продлении срока следствия и срока заключения под стражей до 6-ти месяцев. Абсолютно все было ожидаемо, но все равно неприятно: раньше говорили: «Как лягушек наелся» или «Как в дерьме искупался», — что сейчас сказать? «Новой» информации, считай, нет. То, что «цены гораздо выше», «что магазины такими товарами не торговали», что Ядрихинский показал «200 тысяч», кто не знал? Из постановления в постановление кочует загон, радиация, водолазные костюмы. И все равно — очень неприятно. Я тут отвык от КПЗ, следствия, вопросов-ответов. Понимаю, что впереди всякие неприятные, пусть и предсказуемые, сюрпризы, но куда деваться? Прогноз у меня остается прежним. 3-5 лет. Что до освобождения до суда, то не будет его (сегодня я жалобу на меру пресечения написал, отправлю завтра). В Генпрокуратуру следствие отписало, видимо, давно, а освобождения нет — стало быть, Генпрокуратура согласилась с обоснованностью ареста. Представляю, что Ильюшенко ответил Думе. Может быть и в СМИ уже появилась какая-нибудь грязь. Ну да ладно, жизнь продолжается. Впереди еще много чего ждет.
Миф тюремного голода опровергается еще невообразимым количеством передач, приходящих арестантам. Понятно, следственным; понятно, не всем. Но — много. Потому редко кто бедствует. Да и бедствием жизнь без передач не назовешь. Одним словом, баланда — не баланда и голода нет. (Опять же оговариваюсь: опыт — СИЗО Челябинска, КПЗ Челябинской области. Время — 93-95 гг.)
Так что я не голодал никогда. Впроголодь был на КПЗ. Но КПЗ — это история особая и отдельная.
14.04 95 г.
В камере главная тяжесть, наваливающаяся на арестанта, — «неуставные» отношения. Вот входит вновь прибывший в камеру и ждет настороженно: как встретят? Он уже напичкан страхом сверх меры: и в своей обычной жизни на свободе он в любом случае что-то если не читал, то слышал или смотрел о тюрьме, потом в КПЗ его просветили сокамерники (все равно ведь кто-то найдется из соседей, кто уже побывал в тюрьме: сидел ли, или «катается» впервые, но уже не первый месяц), а пуще того — в карантинной камере. Там только и обсуждалось, что порядки в «хате»: «семейки», «хозяйки», «косяки». Хоть и в тюрьме находится карантинная камера, но это совсем не тюрьма, это маленький кусочек воли, невесть как забредший в тюремные стены.
В камере начинается тюрьма. И начинается она исключительно из-за полного принятия тюремных правил вновь арестованным, из-за его добровольного отказа оставаться человеком в изменившихся условиях. И происходит это еще на следствии, когда вызванный в прокуратуру гражданин приходит туда с чувством вины. (Если копать глубже, то чувство вины у советского человека с первого полуосознанного возраста, с детского сада, ясель, когда ему начали внушать, что он всем обязан родному государству. А если еще глубже, то с 988-го года, как только Руси было навязано христианство — религия, основанная на внушении чувства вины от рождения). Человек сдается, еще не переступив порога камеры. Хотя очень часто первоначальной причиной принятия тюремных правил арестованным бывает чувство протеста против наглости милицейских: в заключенных новоиспеченный арестант чувствует солидарность. И вообще обычному советскому человеку, не отягченному культурой, чрезвычайно свойственно подражательство и уничижение. Потому, когда «загруженный» рассказами о жизни в «хате», арестант переступает порог камеры, он физически ощущает камерную атмосферу, и страх, спрятанный за легкой шторкой надежды: а может, все-таки, тут не так жутко? — обнажается самым легких дуновением спертого зловония камерной морали: голый среди волков.
Испуг новичка виден сразу и всем. «Семейка» воспринимает его с облегчением — ибо и она боится — а вдруг этот лязг двери приведет в камеру какого-нибудь авторитета? «Хозяйки» разочарованы: разбитые надежды на перемену власти — свои уже так надоели и опротивели, что желание увидеть их подмятыми перевешивает сознание того, что «новый» может быть еще хуже. Потому те, кто входит нагловато, получает шанс как-то спокойно прожить в камере. Участь же испуганного решена: все, что угодно, начиная от раздевания до места «хозяйки» если не сразу, то немного погодя.
В один голос говорят: «В тюрьме сразу видно человека». Или: «В тюрьме я научился разбираться в людях». Ничего, кроме иронии, эти утверждения у меня не вызывают: человека видно везде, в любом своем действии он проявляется: от манеры одеваться до манеры есть или говорить. В свое время, давно очень, больше двадцати лет назад, я вдруг понял, что если хочешь узнать человека, — посмотри как он играет, а пуще того — сам с ним сыграй. Не важно во что: в домино, карты, шахматы, футбол. И сразу человек перед тобой весь.
Этот способ очень эффективный и легкий. Но информацию дает любой поступок, любое действие. Одна манера езды за рулем дала мне практически исчерпывающую информацию о двух Вадимах. В дельнейшем мои первоначальные («шоферские») выводы подтвердились.
Экстремальная ситуация, естественно, выявляет много четче человеческую суть. Скажем, любовь просто обнажает душу всем. То же и страдания. То же — страх.
Так что ничего особенного, свойственного исключительно тюрьме, в деле узнавания человека в тюрьме нет.
Вообще мое восприятие тюрьмы (повторю: КПЗ Снежинска, камера 169 СИЗО-3 Челябинска, — весь опыт. Пока, видимо), как я вижу, очень во многом, значительно во многом отличается как от восприятия людей «обычных», так и от восприятия людей образованных, способных к анализу. Сегодня вот получил я от Темы передачу (бедную, чему я рад, так как не надо на меня тратить денег; и не рад — тяжело им, безденежье. Две газеты не пропустили, очень интересно — какие? Что в них? В пришедшей «ЭХ» моя статья, которую я писал для Мироновой. Этой статье я особенно рад — за честь публиковаться в «ЭХ»), там книга «Как выжить в советской тюрьме». И хоть там тюремный опыт 80-х годов, поправку сделать легко — ну в очень многом я имею другое восприятие. Воистину уровень (и способ!) мироощущения — главное для выживания где бы то ни было, в том числе и в тюрьме. Я в иных случаях просто начисто лишен тех отягощений привычками к слабости, которые и делают жизнь арестанта адом. Скажем, отсутствие курева или чая — по сути наиглавнейшего условия выживания практически всех заключенных — для меня просто ничто. Или четыре стены. Или беспредел ментовской. Или следователь — удав. Или оторопь перед сроком, страх перед зоной. Чуть ли ни все главное для большинства перечисли, а для меня это все — даже и не шелуха: ничто. Вторая ( продолжаю записи 15.04.95 г.) половина тюремных гнетущих причин — скука. Арестантам нечем заняться в камере, оттого бесконечные разборки, перелаивания, подозрения и т. д. И этого я лишен начисто: в камере я продолжаю жить, я попросту не прерывал своей жизни. Если раньше отдых у меня приходился исключительно на время дороги (да и то, сколько помню, в дороге я писал и анализировал: подводил итоги, думал о будущем, вспоминал), с пересадкой же на автомобиль дорожный отдых прекратился. В последние 2 года даже на рыбалке я не отрешался: то есть всегда активная жизнь. И в тюрьме мне есть чем заняться все 24 часа. С передачей вчера учебника английского языка и словаря день у меня вообще будет расписан. Есть ли это хоть у одного сокамерника? Может быть и во всей тюрьме я такой один.
И последнее: у заключенных сюда за дверью тюрьмы нет ничего — лишь несколько полуудачных краж или разбоев, общение с блядями (ни у одного практически не было достойной женщины, что не удивительно), неграмотность, никакой культуры. Потому разговоры между вновь прибывшими и старожилами иссякают в 2-3 дня, а то и раньше. И занятий: карты, нарды, — очень быстрая скука.
У меня за спиной не мир — миры: от любимой семьи, от Темы, до экономики, политики и культуры. Чего же тут комплексовать, завывать от заключения, кидаться на стены от тоски — недосуг мне нынче, не до них. А уж относиться спокойно к разным «наездам» государственных ли институтов, властных ли лиц я умею да-а-вно, потому я лишь улыбнусь в том случае, когда любой другой сидящий здесь взорвется. Все объясняется единственно богатством собственной души: если ты нищ духом, то и опустишься тут же в тюрьме (строго говоря — не опустишься — ты и на воле на высоте не был), а ежели нормальный, в меру образованный и культурный человек, то и тюрьма для тебя не более, чем смена одной клетки на другую.
Понятно: санитарные, моральные условия далеко не те, что на свободе, гнет того, что семье без тебя тяжело и т. д., но — всю эту гадость пережить возможно, однозначно: тюрьма — не конец жизни. И вести себя достойно возможно и в тюрьме. Та же история со мной, что и на воле: многие мои поступки, расцененные окружающими как проявление неординарного мужества или ума, мною таковыми никогда не воспринималась. И тюрьма с 80-х годов, видимо, сильно изменилась, поскольку с В. Ф. Абрамкиным я много чаще не согласен, чем наоборот. Испытывая к нему искреннее уважение и особую благодарность за судьбу и выпуск книги, во многом с ним не согласен. Опять же скажу: абсолютно не в укор ему. Моя жизнь и судьба все же иные. Может быть я более циник или более философичен. Может быть от природы (природой) я более в жизни защищен. Может быть.
16.04.95 г.
После ужина (~17.40). Ужин был обычным: сечка. Положили туда китайскую тушенку — банку на 3 миски. Тушенка имеет отвратительный запах и кислая на вкус. Все это ничего не значит: к еде я отношусь совершенно спокойно и считаю, что любая добавка к тюремному пайку — праздник, сюрприз, которому надо только радоваться.
Еда у меня здесь сытная: постоянно к пайку что-то есть: сало, тушенка, рыбные консервы, паштет (куриный, гусиный), бульон из кубиков, лук, чеснок, свежие или соленые огурцы, майонез, масло, печенье, шоколадные конфеты, карамель, яблоки, лимоны, апельсины, мед, сыр, колбаса, порошковое молоко, растворимое какао, растворимые ягодные напитки, морская капуста, мясо домашнего приготовления, буженина, копченая рыба, соленая горбуша, томаты в собственном соку и т. д. (Добавление 1996-го года, спустя полтора года после освобождения: все это перечисление тюремных яств, с одной стороны, правдиво, т. к. было на самом деле, но, с другой стороны, нет, поскольку эти «Заметки» я писал урывками и частями передавал на волю, семье. Я не хотел, чтобы семья волновалась за меня. При встрече я бы смог убедить и жену и дочь в том, что ничего ужасного в тюрьме со мной не происходит, что и на одной баланде можно прожить. Но свиданий нам не давали. Вот я и писал, что у меня продуктовое изобилие. Оно на самом деле так бывало порой, но чаще было иначе: скажем, конфетка одна в неделю и т. д.) Не думаю, чтобы у кого-то были основания жаловаться на еду. Есть, кончено, такие люди, кому не приходят передачи, кто собирает окурки с пола камеры или прогулочного дворика, кто не моется, не раздевается неделями, так сказать, камерные бомжи. Они и спят на полу в углу, в грязи. Их все презирают, но это не «хозяйки» (сколь возможно, я поддерживаю этих людей).
Итак, я поел сытно. До этого спал. Как лег после обеда так и спал. Сегодня воскресенье, вот я и сплю. Завтра начнется неделя новая, начнется труд. Теперь у меня есть учебник английского и какой-никакой словарь: вполне достаточно для долгого изучения.
Завтра вообще может кое-что измениться в камере: дед Ярчихин, замордованный и многократно побитый, «сломился из хаты», много чего рассказал оперу, тот пообещал, что с понедельника камера начнет кувыркаться. Все это поняли однозначно: раскидают. Все наши «урчу-бурчу» (то есть «заходники» вшивые, мнящие себя тюремными академиками) перепугались откровенно. Это понятно: здесь они наконец-то выбились в кого-то, обзавелись «хозяйками», имеют нары, а в другой камере? Вот всю субботу только и разговоров было, как о понедельнике. А сегодня с утра на проверке отобрали телевизор (для меня — благо: отдохну от МTV, «Тома и Джерри», в камере теперь благостно тихо), испуг усилился. Мне это — никак, напротив, проснулся все тот же наблюдательный интерес: что за судьбы еще? (Сейчас в камеру попал один из рыбаков Каслинского рыбзавода: двух слов не вяжет. Молодой).
Настроение обычное, то есть никакое. В последнюю неделю часто вспоминал Тему. Не знаю почему. Очень порадовало меня сообщение про Соньку — молодец, девочка.
Уже не жду никакого этапа: будет — будет, нет — нет.
Юру сегодня не этапировали. Может еще этапируют, но вряд ли.
Живу. Здоровье нормальное. Прогноз прежний.
17.04.95 г.
По свежим следам: только что вернулся из кабинета начальника тюрьмы — приехали ко мне (??) Глеб Якунин и Лев Пономарев — очень симпатичные люди. Глеб Якунин вживую выглядит много лучше, чем на экране. Пономарев — практик. Поставил задачу вытащить меня из тюрьмы и искал пути к этому всячески. Вообще они постоянно спрашивали: «Вам главное — изменить меру пресечения?» Не знаю, удалось ли мне их убедить, что главное для меня отнюдь другое: разобраться с институтом. Сколько смог — рассказал им о себе (за пять минут-то). По предложению Пономарева написал на имя депутата Госдумы Якунина жалобу (именно жалобу, так как ничего другого написать мне нельзя — запрещена мне переписка как подследственному) с просьбой обратиться к Ильюшенко об изменении мне меры пресечения — хотя бы на время работы в городе комиссии Минприроды по проверке ВНИИТФ. Поговорили вначале без тюремных: Якунин, Пономарев и я, потом позвали Полянского (начальник тюрьмы) и еще одного полковника (видимо кто-то из облуправления) и стали беседовать все вместе. Собственно говоря, и не было никакого особенного разговора: Якунин делал упор Полянскому, чтобы ко мне хорошо относились, ибо я не просто арестант, а такой же, как Вил Мирзоянов. Пономарев подвигал меня к написанию ходатайства или любой другой бумаги, которую бы можно было дать Ильюшенко для изменения мне меры пресечения. Якунин, когда были одни, несколько раз спросил: «Вы точно уверены, что вас именно преследуют?» Похоже, мне удалось довольно быстро его убедить, что — преследуют. Я рассказал, что документы изъяли без описи, а теперь идет подтасовка. Якунин при этом бросил ручку, покачал головой: «Опять…» Понятно, прием обычный, тривиальный.
Претензий администрации тюрьмы я не предъявил, потому как их и нет у меня; вопрос все время стоял: «Не относятся ли ко мне по-особому плохо по сравнению с другими?» Ко мне по-особому не относятся: я такой, как все, что и хорошо. Вот в КПЗ — это да, там отношение не особенное, а очень особенное.
Записали домашний адрес, телефон — как Тему найти (дал телефон Валентины и НЗ). Найдут сейчас ее. (Приятно.)
Самое главное, на что я надеюсь, это то, что они поверили в правоту моего дела. Надеюсь. Что меня волнует — это «интеллигент» Шаров — лапшовник 1-го класса. Силы в движение пришли большие, подвести их — лучше смерть: такие люди!
Интересно, почему все так понимают тюрьму, что она ломает любовь? Упор у них был — вы держитесь! Что мне дежаться? — я годы могу жить и в худших условиях, мне просто странно, как это можно подумать, что я могу разныться, комплексовать, впадать в истерику или в уныние? Даже то, что Теме с Сонькой сейчас очень тяжело, не доведет меня до беспокойства: я отношусь к этому разумно: мое спокойствие — им жизнь. Любовь спасет нас в любых передрягах и ради этой любви мы все должны быть здоровы, в том числе и я. Всегда, пусть годы. Может быть впервые в жизни, здесь, в тюрьме, я чувствую Тему с Сонькой совершенно равными себе: принимаю их оторванный от себя кусок и ем — я бы поступил точно так же.
Да, представить себе этого я не мог: встретиться с Глебом Якуниным и Львом Пономаревым! (Для моих сокамерников имена эти — звук пустой: «Ну и кто эти пидарасы? Ну и на кой они приезжали?» Женя, Миша, Дима просто не дерьмо исходили от злости: агрессивные тупотеи никак не могут простить мне моей независимости и неприятия их урковских «авторитетов» — живу не по-тюремному, а по-человечески. Правду сказать, как раз я не нарушаю тюремных правил, следую им, а они живут «западло» хотя бы потому, что не дежурят по камере, заставляя это делать других. Но злость их ко мне непроходяща. Я, конечно, в обиду себя не даю. Что злит их вновь. И так далее.)
Чего же мне теперь ждать? Хочешь — не хочешь, а теперь приходится ждать. Не в качестве надежды, а потому, что после этого визита наступят последствия. Вот их-то мне и приходится ждать. Прогноз: следствие удесятерит свои усилия по сбору компромата; в Семидесятском СО и в прокуратуре забросят все дела и будут заниматься исключительно мною, ибо проигрыш моего дела ими — смерть им: крест на карьерах, повышениях зарплат и т. п. Второе: волна клеветы в СМИ. Потом суд. Тот еще. Где судья — председатель городского суда, а обвинитель — прокурор города. Борьба будет насмерть. С заранее приуготовленным приговором, ибо и судье в случае оправдательного приговора — смерть. От кур, черви, как известно, не боятся орлов.
Что я? У меня не то что tertium non datur, у меня и второго не дано: линия моего поведения ясна мне давно и намертво. Тем более, что я знаю больше всех.
Отсюда до суда я могу вырваться теперь. Хочу ли я этого? Для спасения себя — однозначно нет. Для «спасения» многих других — твердо — да. Для спасения дела — да. Я ответственен за тех, кого приручил. А приручил я многих. Мои мозги им сейчас очень нужны. Последние месяцы показали, что мозги эти таки чего-то стоят.
До сих пор удивительна мне сегодняшняя встреча. Конечно, очень приятно. А какая поддержка Теме!
Очень удачный день. К тому же с утра этапировали ублюдка Диму. Дай бог получить ему на полную катушку от суда — «3 (три) Петра», как тут говорят. От души этого желаю.
«Адвокат хороший», амнистия, разгон камеры, телевизор, газеты — об этом еще напишу.
Чего мне не простили в камере, узнав, что я беседовал с начальником тюрьмы (Якунин и Пономарев для них никто), — того, что я не попросил за камеру: чтобы вернули отобранный вчера телевизор, чтобы не раскидали камеру. Был у начальника тюрьмы, Полянский сам извинялся за отсутствие рыбы — и не попросил за них! Это очень известный прием: паразитировать. Привыкли, что им кто-то служит всегда, потому и мысли нет, что для них никто попросту не обязан делать что-то.
А что я? Самое жуткое (для камеры, если бы они узнали) то, что я сидел и держал эту мысль в уме: попросить, чтобы не расформировывали камеру. (Про телевизор я и не вспомнил.) Но не стал просить сознательно: я не хотел, чтобы у Якунина и Пономарева сложилось мнение (или только промелькнуло хотя бы), что я — слаб, что хотел бы чего-то облегчить в своем положении. И — не попросил. И доволен этим. Еще хотел я попросить, чтоб гулять выводили вне зависимости от числа желающих и на час, не меньше. Но тоже не попросил. Единственное, что я попросил для себя (и получил согласие Полянского) — чтобы мне передавали все книги и газеты, которые привозит Тема. Так что камеру я «предал». Но думаю, что сам факт нахождения меня в камере 169 теперь оградит ее от многих бед.
Что я выпустил — не спросил про амнистию у самых что ни на есть «первых рук». Да я просто и не думал об этой амнистии, когда беседовал с ними — абсолютно не было ее в голове, не до нее: своей судьбой я совершенно не был озабочен. Но жаль, что не спросил. Информация эта мне нужна. И всем. Но, увы. И тем не менее — что за день! Даже если бы и не в тюрьме эта встреча.
Якунин сказал, что мне нужен хороший адвокат. Опровергать его я, естественно, не стал. «У вас вообще есть адвокат?» — спросил Якунин. «Есть». «Ну и как он?» «Я полон уважения к этому адвокату, но, может быть, масштабов этого дела и политического характера он до конца не осознает. И, кроме этого, она внутренне не готова к провокациям прокуратуры и следствия, даже представить себе не может какими они могут быть и есть. Опять же — с величайшим уважением к этому человеку». Глеб Якунин кивнул понимающе. Я к Н. Т., конечно же отношусь очень хорошо и чуть ли ни всем обязан ей в этом деле (как и Н. И. Мироновой), но это дело — просто не ее дело в этом суде. Она об этом говорит сама и старается уйти от участия в суде, чтобы мне не навредить (очень благородно с ее стороны). Я же этого не хочу, ибо тут нужно двух адвокатов с разной специализацией. Одну Н. Т. в нашем суде просто затуркают. Поскольку процесс чисто политический, какую мину бы не делали следователь с прокурором, то и адвокат нужен напористый. И выполнять свою миссию он должен не просто с высоким уровнем ремесла, но и быть борцом с Системой. Такие адвокаты в России есть. Но захотят ли они меня защищать? И кто дает деньги на оплату их труда и расходов? Наши же судьи попросту лично не любят Н. Т., а живем в провинции — тут все решается на личных отношениях.
Глеб Якунин сказал: «Будьте спокойны — мы вас отсюда вытащим».
18.04.95 г.
Пришел новый день, спокойный и тихий, как вчерашний: в камере нет телевизора, что совершенно несомненное для меня благо: МТV, мультфильмы и более ничего. Так хорошо. Мальчики все в основном спят, ибо заняться им нечем. Да в «тысячу» играют. Главное — тихо. Разборок пока нет, пытались на меня «наехать» вчера — из-за зависти (к начальнику тюрьмы хожу, запросто с ним беседую) и злости: за меня уже мир заступается, а за них — никто. И передач им нет (исключая Диму из Копейска). Ну и обычная злость неуча по отношению к образованному. Потому я подумал, что пора уже дать портреты соседей по камере, чтобы показать кто же конкретно осуществляет эту тюремную жизнь, когда подмечают и бьют слабого (Не могу удержаться от очередного проведения параллели: преступники с внутренней стороны решетки бьют исключительно слабого — армянина, плохо говорящего по-русски, сельского вахлачка. («Откуда расческа? Зачем она тебе лысому? — «Мама положила».) Преступники с внешней стороны решетки бьют подследственных, зная, что те не могут ответить. Сколько еще нужно параллелей, чтобы кого-то убедить, что те и другие — братья?)
Так кто же они?
Нынче в камере 24 человека. Социальное расслоение такое: 1-я «семейка» — 3 человека («семейка» — крепкая, однородная, считающая себя главной). 2-ая — 5 человек (Зачем они вместе — не понятно: разные, не любящие, а то и ненавидящие друг друга люди. Подробнее потом. Я в этой «семейке»). 3-я — 3 человека (читай про 2-ую). Не туда — не сюда, преходящие (могут оказаться в «хозяйках», могут образовать «семейку») — 6 человек. «Хозяйки» — 4 человека. Люди на полу — 3 человека. Я считаю, что «хозяйки» по потере человеческого достоинства самые последние, но принято в камере, что последняя ступень — то те, кто спит на полу. Также я считаю, что рабо(«хозяйко»)владельцы равны (или даже ниже) по растлению души с «хозяйками». Потому единственно достойными считаю неопределившихся: они сумели не примкнуть никуда. Против них, однако, говорит то, что практически все из них не «хозяйки» единственно потому, что «хозяек» в настоящий момент хватает. Исчезнет «хозяйка» (уедет на суд) — на освободившееся место возьмут из этих вот, сегодня никаких. Самое паршивое, что они к этому готовы со смирением.
Кого же уважать?
Сам я, находясь в «семье», никакими услугами «хозяек» не пользуюсь — единственный из «семейных». Мне никто не стирает (правда, почти все «семейные» стирают сами, но, некоторые — не всё), я сам накрываю на стол и убираю со стола, мою посуду вместе с «хозяйками» (это вызывает тихую злость со стороны «господ»), мне никто не чистит одежду, обувь, не греет воду для мытья и т. д., то есть содержу себя я сам. Потому, находясь в «семейке» (почему я там оказался я уже писал, скоро, видимо, я выйду из нее, если до этого «семейка» не развалится сама по себе), я был и остаюсь абсолютно независимым и в суждениях, и в поступках. Может быть (да не может быть, а точно) я единственный, кто соблюдает тот самый тюремный закон.
Так вот, о личностях.
1. Дмитрий Дмитриевич М. Молдованин из пос. Северный, что возле Шершней. 26 лет. Судим дважды. 5 лет по 117, ч.3 (изнасилование несовершеннолетней), 145 (грабеж); 1,5 года по 144-ой и вот очередная отсидка — снова ст.117, ч.3. 6 классов образования. Скотник.
Отпетая мразь. Все, что можно сказать плохого и позорного про человека — все Маноли. По последним сведениям в камеру попал потому как — сука, то есть кумовской стукач. Охотно этому верю. Больше всех трепется, изображая из себя «заходника» бывалого. Член второй («моей») семейки. Сейчас уехал на суд.
2. Эдик Ф. Из той же деревни, что и М. Его возраста. Пограмотней, так как окончил школу в своем поселке. От природы злобен. Считает себя боевым и решительным. Редко, но просыпается в нем что-то человеческое. Под следствием по 144-ой ст., ч.3 (крал скот стадами — семейный промысел). 6 месяцев следствия заканчиваются 2-го мая, то есть скоро уедет в Аргаяш (следствие в Аргаяше). Меня не любит по причине зависти к моему образованию.
3. Юра К. Ст.144, ч.3. Квалификация неправильная, по суду просто обязаны переквалифицировать на 2-ую часть: украл свинью напару со свояком (если это правда). Человек в тюрьме случайный. Слаб. Что мне удивительно. Опустился едва ли ни мигом, стоило мне уехать в КПЗ. Когда камеру расформировали в связи с ремонтом, в другой камере он из-за того, чтобы было где спать, сошелся с Эдиком Фофановым, образовал с ним «семейку», заимел «хозяйку», причем все это делал с удовольствием, считая себя вправе, так как он очень силен физически (самый сильный в камере). Запросто переметывается в компанию к Эдикам-Максикам и обратно, представляя это нормальной жизнью, уверен, что поступает «самостоятельно». Легко впадает в уныние. Первое время жил исключительно благодаря мне. Сейчас вошел в кураж, так как через 3 дня должен уехать на суд. Слаб духом, крайне слаб. Сдавал меня неоднократно камерным подонкам, переметываясь к ним. Но зла на него не имею абсолютно.
4. Дима Г. Земляк. Сегодня день рождения. 26 лет. Две 206, ч.2 плюс ст.145. Тот же следователь — что и у меня господин Дворянчик. Эгоистичный (старается как можно больше намазать на кусок из общей банки), злобный (моя независимость и образование моё его злят). Необразован, хоть и «прикинутый» весь. Завсегдатай ресторанов. Интеллектом не отягчен.
5. Володя П. Вишневогорск. Ст.147 (мошенничество в особо крупных размерах, то есть обычное «фирменное» дело). Проходит по Указу Президента, то есть заключение под стражу без предъявления обвинения до 30-ти суток. Спокойный, нормальный человек. Тюремные (скорее «нашекамерные») отношения принимает как идиотизм. Флегматичен, много спит. Дома жена, ребенок, рыбки в аквариуме (не встречал я еще тут человека, который бы о рыбках переживал).
В «семейке» нашей оказался в приводном порядке. Из карантина пришел вместе с Димой Гавриловым, тот сразу сунулся ко мне: «В декабре одним этапом шли, тебя на КПЗ помнят»,- и т. д. Земляк, как не взять? Вова не понял: а он как? Дима его так лихо сразу отставил. Я взял и просто поставил его миску вместе с нашими на стол. К ужину Юра сказал мне:«Пусть этот вишневогорский, сам ест.» Я пропустил его слова мимо ушей. Мы к этому времени подъели почти все. И тут Вове передача: смирились. А так быть бы ему за изгоя. Он на 9 лет младше меня.
6. I'm. В «семейке» не оказывался. Уехал на первый этап полностью независимым. Приехал точно таким же. С Юрой договорились еще в карантине держаться вместе. Так и держались. Передачи шли только мне. Был тогда с нами еще Вова Ш. — наркоман из Сороковки, нарисовавший мой портрет. Я приехал, Вовы нет. Юра мне обрадовался несказанно. Тут я был «не при деньгах», отъедался его продуктами. Очень хорошо жили. Потом вернулся с этапа Эдик. Оказалось, что Юра — С Эдиком. Стали втроем. Потом к Эдику через опера пришел этот мерзавец Дима — заходничек. Куда мне? Опять же неудобно: снова ели мое. Уйди я — игрушки делить? Ну, а потом пришли из карантина еще одни Дима и Володя. Вчера уехал на суд мерзавец. Завтра — послезавтра должен уехать Юра. 2-го мая кончается срок следствия у Ф. «Семейка» рассыпается. И слава богу. Хоть я и в ней, но независим полностью, услугами «хозяйки» не пользуюсь.
7. Витек П. «Хозяйка» первой «семейки». Молодой пацан из В-Уфалея. Ст.144. Забитый, неответный, но все равно себе на уме пацан. Чуть больше 20-ти лет. Подворовывает у «господ», за что его не могу осудить. Обращаются с ним как со скотом. Все терпит. Часто попадается на какой-нибудь промашке. Мог бы и смолчать (никто бы не мог узнать), но говорит, признается. Бьют. Часто бьют без всякого повода, для развлечения (это тут развлечения такие идиотические), чтобы удаль свою показать (это тут удалью считается).
8. Валера. «Хозяйка». Мальчишечка с ЧМЗ. Более-менее развитый по сравнению с другими. Но замороженно-пуглив. Ст.144. Замороженность его и подвела: стал опускаться — сон, телевизор, сон. В бане не мылся, в камере не умывался. Дожил до вшей, за что был сильно избит. (Желающих бить не много: Дима-боксер, Максим, Дима-заходничек, Женя, Эдик, вот и все «герои».) После избиений недолго артачился и ушел в «хозяйки.» Теперь бьют чаще. Дима-боксер на прогулке «тренируется» на «кукле». Роль куклы исполняют Витек или Валера. Дима, под гоготанье придурков (Максим, Миша, Женя, Фофан) натуральным образом избивает жертву. Те плачут, загибаются от боли и… стоят. Говорю им: идиоты, будете вы в конце-концов стоять за себя? Хорошо бы, если бы я за вас заступился, да? А сами? Вы хотя бы помощи попросить можете? Хоть что-то САМИ сделать за себя? Если САМИ ничего не сделаете, то никто вас НИКОГДА не спасет. НИГДЕ. Поймете вы, трусы, или нет? Боятся. Я все равно вступаюсь, ибо для Димы — авторитет. Наверное, единственный в камере, так как Максима он — терпит. Кормит и терпит. А Валера опустился: «хозяйка» полная — безропотная. Весь потух как-то.
Маленький перерыв: телевизора нет, а более у ребят нет ничего, потому рано или поздно им разрядка была нужна. Поскольку «хозяек» били недавно, то жертва должна была быть иной. Я вычислил ее совершенно точно: я сам. Ну, тут ума большого и не пришлось приложить: вчерашний день, давший такой заряд злости ко мне в связи с визитом Глеба Якунина и Льва Пономарева (к нему ездят, а кто он такой? Ну, кто он такой, чем он нас лучше?) должен был вот-вот разрядиться. Я ждал. И даже сам спровоцировал его: а чего копить? Надо было расставить точки над i — навсегда. (Собственно говоря, мне этого было не надо, но я знаю, что рано или поздно этот разговор все равно бы состоялся. Лучше рано, поговорили — и забыли. Потому что удовольствия от этого разговора или развлечения мне совершенно никакого).
Так вот, поговорили. Начали резко, кончили полюбовно. Этот трюк с кем только я не проделывал. И вот здесь. Скучно. Все осталось как прежде, единственная ремарка — к Диме-земляку: разговорился, удивился моим вопросам и мыслям, задумался. А про остальных что написал, то и есть; что хотел написать, то и напишу. (Юра, замечу в скобках, вел себя паскудно, но писать об этому не хочу.)
9. Женя Г. Верхний Уфалей, ст.108, ч.2 (тяжкие телесные, закончившиеся смертью потерпевшего), 1964 г. рожд. Неудачник. Мальчик был честолюбив в детстве, но честолюбие не подкреплялось мозгами. Сейчас он страдает от этого. Мой фон резко добавил страданий. Сначала он, как неразвитый человек, увидев, что такой же простой, как он, печатается, подумал (уверился), что и его могут запросто напечатать — стоит только воспользоваться моими связями с газетами, журналами. Поэтому он кинулся ко мне. Свое творчество казалось ему ничуть не уступающим любому другому. Но я (очень мягко) не восхитился и уж тем более не возжелал торить ему дорогу в литературу. (Самое смешное: а как я ее мог торить?). Он со зла попробовал было меня поучить тюремным ценностям — я над ним просто посмеялся, не воспринял их ни в грош. Он понял, что я не нуждаюсь в го поучениях. И он — рассвирепел. Как у любого неудачника выход у него произошел в подтяфкивании: то есть сам боится что-то начать делать против меня, но если «более старшие» что-то начнут, то он из своего угла может поддакнуть.
19.04.95 г.
Начал учить английский. Пока слабенько учу, трачу мало времени, но учу. На улице стоят удивительно теплые дни. Кто прибывает с этапа, рассказывает, что уже листья распускаются. Снег сошел в середине марта. Чрезвычайно ранняя и теплая весна. А у меня нет возможности вести наблюдения.
Время в тюрьме идет, время за тюрьмой идет — проходит жизнь. «Как ветерок по полю ржи». Если действительно меня теперь не ограничат в передачах газет, я смогу увидеть сколь широко мое дело. Дал бы бог — тогда Фонд разогнать не рискнут.
Итак, про Женю. Не знаю, как там доктор Фрейд (хотя в общем-то я с ним согласен), но с Женей случилась история обычная, когда про бодливую корову. Бодливостью тут выступает тщеславие. Но — увы. Впрочем, мне уже надоело писать про этот примитив.
10. Николай Евгеньевич Смирнов. Кыштым. Младше меня на пять лет. Закончил ЧПИ — техмаш, станки и инструменты. Ст.103 (умышленное убийство без отягчающий обстоятельств. Один уголовник сломал ему нос и обложил данью. Коля взял ружье и уложил пакость на следующий день. Сам сдался властям). Коля — первый (и единственный) с высшим образованием, встреченный здесь мною. Соперник в шахматах. (Но в любой момент могу выиграть у него по заказу — хоть белыми, хоть черными.) В шахматах я его и узнал: трус. Есть синдром Наполеона (в самомнении). И еще одна черта: когда играем, он, проигрывая (а сейчас и в дебюте) ревностно следит за правилом: взялся — ходи. Сам же перехаживает многократно, даже после моего хода, увидев, что он сморозил глупость. Часто проигрывая, стал играть на зевки. Вот этим он себя показал. А вчера, когда пошла разборка, уж так лебезил перед Димой-боксером и перед Мишей. Потом пытался понравиться мне: «Разве они поймут разговоры о нравственности?» Пытается щегольнуть блатным сленгом. Про Чечню говорит: «Надо их задушить как можно свирепей — это наша, Российская территория». То же — про Крым. «Какое они имеют право на НАШ Черноморский флот?». Они — это украинцы). И так далее. То есть обычный, заморенный от неразвитости, от нее же — принявший большевистскую пропаганду — советский обыватель. С институтским дипломом. (Потому и отношусь к дипломам я с иронией). Скучно.
11. Виталик Р. Чуть за двадцать. Специалист по единоборству из поселка возле Еманжелинска. Ст.146 (три буквы). В Челябинске, в конце 93-го года еще с четырьмя «подельниками» ворвался в дом (специально для этого и приехали из Еманжелинска), поколотили жильцов (5 человек, включая старуху) и ограбили их на 10 миллионов. Эпилептик. В камере часто впадал в депрессию. Единственный (не считая Вову Шатунова), кто всерьез заинтересовался УК и УПК, изучил их и применяет на практике. С ним мы писали ходатайства, жалобы, заявления (я диктовал, он писал. Неграмотно очень), добивались ответов. (Узнали в каком состоянии и где дело и т. д.). Сейчас у него суд. Судят троих, остальные в бегах. На суде ведет себя хорошо, не боится судопроизводства. (Это было удивительно: неделя перед судом — полнейшая депрессия и взвинченность). Дело продвигается неплохо, даже есть надежда, что не отправят в зону. Каждый судебный день мы с ним анализируем и определяем, что делать завтра. Пока (тьфу-тьфу) мы выигрываем. Дело отправили на доследствие, Виталика отправят на психиатрическую экспертизу на АМЗ. Он — не опасен, не преступник (не урка), сидеть ему совершенно никчему.
12. Яков Яковлевич Ф. 44 года. ЧМЗ. 108-ая, ч.1 (сейчас, видимо, часть вторая). Рубанул топором сожителя жены. Сожитель плохо обращался с его дочерьми. Яше я симпатизирую. Он из тех, кто спит на полу. И вид абсолютно БОМЖеский. Никаких передач ему нет. Одежда — самая затрапезная. Собирает бычки с пола. Но я ему симпатизирую. У него есть человеческое достоинство и человек он добрый. Поддерживаю, как могу. Вчерашняя разборка со мной началась из-за Яши. Над ним стали издеваться, а я рыкнул, чтобы не лезли. (Миша — тварь, решил посмеяться, когда Яша сказал, что лучше на могилу к сыну сходит, чем на могилу к тому сожителю. А сын-то большой был? — спросил Миша. «3 годика», — сказал Яша с теплотой в голосе. «От голода, что ли помер?» — загоготал Миша и прочие шавки. «Ну на… ты так говоришь?» — оскорбился Яша. Гогот еще больше. Тут я и рыкнул, чтобы заткнулись, ибо знать должны, придурки, что и в тюрьме не над всем позволено смеяться. Тогда сворой набросились на меня). Потому с Яшей у меня хорошие отношения. Я его тайком снабжаю чаем (ибо «семейка» «моя» взбеленится, если узнает, что «паркетника» поддерживаю), всегда отдаю ему «нифеля», то есть использованную заварку, консультирую его с удовольствием. Яша в благодарность сегодня, пока я спал, подмел пол в камере (я был дежурным), сетовал на то, что не может вымыть его, так как у него гниют кисти. Мечтает о свидании с дочерьми — «Следак обещал». Жаль Яшу.
13. Дима-боксер. Дмитрий Николаевич Ш. — русский таджик из Копейска. Пацаненок 76-го года рождения. Чемпион Копейска. ст. 146, ч.2. Рекетир по призванию. Искренне считает, что устанавливал правильный порядок в городе: «Везде должен быть порядок». («Новый порядок» Гитлера. «Конституционный порядок» в Чечне Ельцина и т. д.) Горяч, нагл, самонадеян, подл. И вместе с тем — дитя. Дитя, хлебнувшее и дитя избалованное деньгами папы (папа — урка со стажем. Сейчас бизнесмен в Копейске. Купил весь СИЗО, потому Диме передачи идут без ограничений в чем-либо, сигареты передают через кума прямо в блоках: CAMEL, Мальборо и т. п. Дима кормит всю «семейку».) Пытается писать. Имеет к тому способности. Неграмотен, но слог неплохой. Питает иллюзию, что в тюрьме он — один, а на воле — совсем другой человек. Плохого в нем, конечно же, много больше, чем хорошего. Вчера вскипел, когда я сказал ему, что он — слабак, потому что способен (и получает удовольствие от того) бить слабого, точно зная, что тот ему не ответит. Сказал ему: ты молодец среди овец, а среди молодца — сам овца. Оскорбился ужасно, чуть ли ни сатисфакции требовал. Все доказывал, что он не испугается и того, кто сильнее его физически, что будет биться за себя до конца. Моя мысль о том, что сила заключается не в способности одним ударом сломать челюсть, а в смелости встать на профсоюзном собрании и защитить гонимого, вообще не дошла до него: «Я на профсоюзные собрания не хожу!» (Тут никогда не проходят ни юмор, ни логика, ни ассоциативное мышление, да и мышление вообще: уровень мозгов столь примитивен, что совсем не способен к размышлениям.) Когда я сменил картинку и спросил: «Что же ты, такой смелый, не протестовал, когда телевизор забирали?» — ответ был: «Что я — дурак — с опером спорить? Да мне тогда…» Короче — трус. Я ему давно говорил: «Твоя храбрость — до первого нормального мужика». Не понимает. И не поймет. Хотя, если это правомерно, он «лучше» остальных «первосемейников». Его я лечил, когда он страдал фурункулезом: дела перевязки, выдавливал гной. Лучший «друг» его Максим отказался мне ассистировать — налил в штаны от вида фурункулов, побоялся заразиться — я всю эту грязь вымывал один. Мозгов у Димы не хватило даже на то, чтобы сказать «спасибо». Когда мне потребовалось лекарство для себя, а у него оно было, и я попросил — не дал. Ну, что еще можно сказать? Никакая детскость не затенит главного — подрастающий сокол Жириновского, то есть — фашистик.
14. Максим К. 21 год. 3 с половиной года в СИЗО. Никак не дождется суда. Главный в камере. «Односемейник» с Димой-боксером. Сразу уж про них всех, чтобы развязаться. С ЧТЗ (ул. Горького). С 13-ти лет в спецшколе. Если высекать памятник пороку, то Максим — модель. Вид у него такой порочный. Именно это впечатление он производит на всех, не только на меня. Мораль? Да никакой морали. Околотюремные правила — вот и мораль. Пять статей: кражи, угоны, порча государственного имущества. Все не один, все в компаниях. Потому по делу проходят около 50-ти человек. Получил, наконец, уведомление, что за судом. Неграмотный, необразованный — откуда? Сам вид отвратительный: жирный, живот висит, жирные пальцы, тоненький голосок под кастрата. Своим положением пользуется на всю катушку: «хозяйка» Витек у него за денщика, измывается Максим над ним, как может. Когда я попал в камеру тут был твердый порядок: пришла передача — лучшее из нее этой «семейке». Курево — ей, лекарство — ей. Когда пришла первая передача ко мне, пытались проделать то же со мной. Я лишь посмотрел удивленно. Отстали, но затаили злобу. Насторожились правильно: пример — дело большое. Теперь в камере даже на раздевают. И передачи можно сохранить. Передачи мне, понятно, полностью мои («семьи»), на них и не претендуют.
Что хорошего можно сказать про Максима? Ну, дитя. (Но порочное дитя.) Ну, трудное детство (а у меня что, бирюзовое?). Ну, бывают просветления. Если говорить с ним по-доброму, вроде как нормальный заблудший. Но ничто не оправдывает, ничто. Ведь паразит, ведь негодяйчик, ведь измывается над слабым (и понимает это). Все эти отговорки, что «лох», потому и «хозяйка» — отговорочки слабака, нечистоплотного человека. Вся эта якобы тюремная мораль никакого отношения не имеет ни к тюрьме, ни к морали. Про идеолога ее я сейчас напишу.
15. Миша Н. ЧТЗ. Сосед Клемаева по воле. Около 25-ти лет. Заходник. Ст.144, ч.2. Первый раз сидел, говорит, за автокатастрофу. Я этому не верю. Выдает себя за пофигиста, блюстителя тюремных правил («С меня за камеру спросят, а с тебя — нет» — ?) Образования нет. («И не надо — я по жизни ученый. Твои два диплома для меня ничего не значат. Ты жизни не видел». Понятно, для них жизнь — тюрьма, зона. Правда, он и того, и другого не видел: не те сроки, не те зоны. Пытался поставить ни в грош Г. Якунина: «Да кто он такой, пидараст?» Когда я сказал, что это он, Миша, никто и в «в жизни» и здесь, и опыт его тюремный меньше ноля по сравнению даже с моим опытом жизни, не говоря уже о Г. Якунине, благодаря страданиям которого он, кстати, имеет и здесь, и в зоне ту пайку, которую имеет, то он повякал и заглох). Идеолог «семейки», хоть и прибыл в камеру 3 недели тому назад: как же — «заходник»! Так, пепел на дороге.
16. Ринат Г. В. Уфалей. Пацанчик невоспитанный. Был «подтянут» Женей сразу по заходу в камеру. Женя представился ему самым главным тут, чем поставил Рената в неловкое положение: тот подумал, что от тоже теперь из главных, потому подошел к лежащему Саше из Озерска, разбудил его и повелительно сказал: «Слезай, теперь я тут буду спать!» На что получил ответ: «С фуя ли?» Ринат (незаконное производство спиртных напитков) побежал жаловаться к Жене, чем поставил того в дурацкое положение, ибо кто такой в камере Женя? Выручил их Виталик, цыкнувший на Рината: «Ты что борзеешь, молодой?» Спас Габдулова, что тот оценил своеобразно: возненавидел Виталика, ибо получилось, что тот оказался умнее. (Неудачник — что возьмешь? Потому и неудачник, что мозгов — увы.) Ринат пытался (с Жениной затравки) и меня оттолкнуть от толчка: «Отойди, сначала я поссу». Поглядел на мальчишечку, этого хватило. Спустя некоторое время Ринат осмотрелся, со мной вежлив, просит у меня таблетки (я не даю), корректен. Я его не замечаю, пусть думает, если есть мозги.
17. Саша из Сороковки. Около 30-ти. 102-ая: два трупа с расчленением обоих. Топором. По пьянке. Совершенно не помнит, как расчленял. У одного 29 ран, у другого 43. Не раскаивается. Спокойный. Никак себя не проявляет в камере. Не «хозяйка», не на полу — из тех, кто ни с кем.
18. Гога Идрис-оглы. 25 лет. Азербайджанец. «Хозяйка» «нашей» семейки. Объект насмешек. Но не опасных. Никогда не бьют, как других «хозяек», так как относятся к нему снисходительно. По-русски говорит плохо. (Я за него пишу заявления.) Видимо, себе на уме. Но вряд ли сильно. Статья, вроде, 144. Из В. Уфалея. Жил там 4 года. Из Тбилиси. Тщедушный, гниющий.
Остальные недавно появились, про них точно не знаю, в камере существуют, ждут своей очереди в «хозяйки». Были и другие. Скажем, Виталий Рукавишников из Копейска. 9 угонов. Тупой абсолютно. От тупости злобен, буром все время шел вперед. Получил 2,5 года. Год он «катался», потому осталось отсидеть полтора. Уехал на суд — я вздохнул свободней. Хотя чувствую себя тут спокойно среди всего этого сора, мнящего себя цветом общества.
Встреча с приятными людьми (Глебом Якуниным, Львом Пономаревым) очень сильно меня порадовала (плюс информация!). Особенно я радуюсь за Тему. Про свою судьбу не думаю абсолютно. Сегодня вернулась эта мразь Маноли (осужден, говорит, что дали 8 лет строгого, я не верю, ибо по закону — особый и РЦД. Как-то это он в камеру попал, если осужденные с подследственными не сидят? Понятно как), рассказывает про амнистию. Если не врет (вчера вернулся Саша, рассказывал то же, говорит, что слышал сам по радио), то едва ли ни слово в слово совпадает с тем, что я прогнозировал. Тогда получается, что и я попадаю под эту амнистию — по сегодняшнему содержанию обвинения. Но я УВЕРЕН, что офицерик переквалифицирует на 3-ю часть, чтобы никаких амнистий, потому как не рассчитывал ни на какие послабления, так и не рассчитываю. Даже не рассчитываю на возможности Глеба Якунина и Льва Пономарева. (Когда поговорил с ними, подумал с сожалением, что я не с ними — было бы приятно работать вместе. А как приятно было говорить на нормальном уровне нормальным языком!)
Сегодня этапировали Юру. Слава те, господи! Человек стал опускаться стремительнейше. Юра — увы. Очень увы.
20.04.95 г.
К портрету Максима: Сегодня принесли, как всегда, хлеб. Хлеба пайка: полбулки + 1 «резка», то есть кусок хлеба 1/6-1/7 величины от булки. По количеству заключенных в камере и выдают хлеб: булки и опять же булки на «резки». Сегодня выдали черный хлеб «основной» и 2 булки белого на вот эти «резки». Ночь была шумная, «первая» «семейка», выспавшись днем, гуляла: громкие разговоры, гоготанье, издевки над «хозяйкой», которую для этого специально поднимают, и т. д. Максим не спал, когда хлеб принесли (между 4-мя и 5-ю ночи). Увидев, что белого 2 булки всего, забрал их себе. По сути дела он совершил самое страшное и позорное преступление по тюремным законам: украл у своего же не просто его вещь, а «положняк» — пайку. «Наш» Эдик тоже не спал — встал поесть (тут едят в любое время). Узнал, что был белый хлеб: «А кто взял?» Молчание. Потом шепот из угла: «Максим». «Максим! Ты взял?» Тот замешкался (то есть понимает, что сделал): «А тебе что, белый хлеб нужен?» «Нужен.» (Эдик страдает изжогой, верхнюю корочку не ест даже). «Ну, скажи Витьку (»хозяйке«), он тебе отрежет». «Да ладно». Остальные слушали настороженно. Все сошло с рук. Эдик испугался предъявить претензии.
Что делать мне? Юридически я — спал, ничего этого не знаю. Имею полное право объявить «крысой» не только Максима, но и всю их «семейку» — все жрали. Объявлять? Знаю, что будет: ребятки эти (как все) позорные — сейчас же начнут перетолковывать, что так поступать им «положняк» и прочую муть. Можно отписать «смотрящему» по тюрьме, то есть главному среди заключенных. Вопрос: чего я хочу добиться? Ответ: а ничего не хочу. Можно подумать, что я этих тухлых не знаю. Что относиться к ним буду иначе. Или что до того они себя вели замечательно- нравственно. Но они меня объели? Я — согласился? Опять же — нет. Я го-ораздо выше этого всего. Вопрос этот я, скорее всего, подниму, но так, невзначай, без последней точки. Психологический эффект от этого будьте много выше: все увидят: крысы. И крысы увидят, что все приняли их крысами. Это будет много действенней. При этом, опять же, я не преследую цели сделать революцию в камере. Или поговорю с Максимом один на один по душам, опять же не преследуя цели спасти заблудшую душу. Но что-нибудь, видимо, сделаю. Или не буду ничего делать — английский буду учить.
Еще один психологический момент был по ночи. Я его весь не застал — спал: Колю забирали на этап. Коля «проторговал» свой матрац (с матрацами в камере проблема, тема постоянных разборок. Дело том, что уезжающие на этап не хотят разбирать своих постелей, потому берут матрац «свободный», то есть того, кто спит на полу или только заехал в камеру и сдают его. Возвращаясь, они не получают матрац вновь — лень тащить на третий этаж — и спят на оставленном своем, который, путем всяких обменов, неплохой. Настает время этапа «безматрацного». Тому тоже надо сдавать. А где взять? Казалось бы, справедливо взять у того, кто взял твой. Но тут понятия справедливости нет, даже понятия справедливости по тюремным законам, потому что в этой камере и тюремного закона нет. А судя по «прогонам» его нет ни в одной тюрьме России, то есть как раз то, что я читал еще на воле. Да к тому же ко времени этапирования «безматрацного» произошел не один обмен тем, первым, матрацем. И тот, с кем первым менялись, уже уехал. «Правоведы» камерные тут же выносят вердикт: «Ты с кем менялся? Вот с него и спрашивай». Все — благородный в дураках.) Так Коля попал в типичную историю. Видеть надо было как он метался, пытаясь угодить и вертухаям, оравшим на него и требовавшим взять матрац, и Максимам-Мишам, оравшим с другой стороны. Пакостное поведение труса. Как только хватило сил застрелить человека? Уехал он, кстати, прихватив мою книгу, которую я дал ему почитать: по крайней мере, не нашел я ее нигде.
…Неделю уже заложен нос. Сопли густые. Сегодня зеленые. Почки. Глаза начали гноится — всё в раз. Вся камера кашляет. (Я пока нет.) В камеру нынче поселили еще пятерых. Теперь 30 человек, не считая тех, кто на этапах. Сразу — духота, сырость. В основном лежу на нарах, на нарах сейчас и пишу. Если идет интенсивное заполнение камеры — это признак интенсивного отселения вскорости, то есть — расформирование камеры. Посмотрим.
… + 3. Теперь 33 человека в камере. Душно, сыро ужасно. Сплошной кашель. Вши у вновь прибывших. Вообще в камере: вши, мыши, тараканы, клопы, мухи, чесотка, триппер, сифилис, бронхиты, ангины, гнойные язвы, головные боли, воспаление легких, гепатит (был). Вот, теперь тюрьма как тюрьма. Уверен, что завтра начнется отток. Попаду ли я в число отселяемых?
21.04.95 г.
Ну вот тот самый случай тюремных тягот: всю камеру переселили в другую — № 174. Она в два раза меньше 169-ой. А народу все те за тридцать — 31 (двоих этапировали). Мест 12-ть. Жара несусветная. Можно, конечно, все красочно описать: липкий тягучий пот медленно стекал по разгоряченному душной атмосферой грязному телу, которое было противно тебе самому… И т. д. Ужасно, одним словом. А вчера и сегодня пришли передачи, то есть курево. Можно представить себе ситуацию. Все в плавках, но толку? Думаю, что начнутся обмороки.
Я сумел занять место у окна. Тут слегка продувает. Но, опять же, — сквозняк по потному телу, жду с минуты на минуту герпеса, температуры. Голова «чувствуется» уже пару дней. Короче — прелести тюрьмы. Держусь, однако. Лишь бы почки не подвели, остальное — пустяки.
Разговаривал с вернувшимся с этапа от «шестовиков» (6-ой отдел по борьбе с терроризмом). На ул. Васенко, где они расположились, появилась «механизация»: машинки по пыткам: «растяжка» — это человека подвешивают на наручниках за руки и ноги фиксируют наручниками — всё это в кабинке на манер кабинки для флюорографии, а потом отходит резиновый валик и бьет куда наметят: по почкам, легким и т. д. Привод валика пневматический. Отбивает внутренности напрочь. Без следов. Есть еще «жилет»: его надевают и запускают кислород, который проникает сквозь кожу внутрь (я не понимаю это все технически, но так рассказывали.) «Капельница»: чисто средневековая пытка — фиксируется тело и с большой высоты на голову падает капля воды, только капля эта объемом «с презерватив» (как говорят).
Не знаю, сколько во всем этом правды, записываю, как слышал (от Адама Федоровича).
Диму Гаврилова с утра выдернули на этап. Если учесть, что доедет он часам к трем дня, то не понятно, зачем его в пятницу потребовал Дворянчик. Может отпустит?
Писать нет никакой возможности совершенно, поэтому ограничусь тем, что записал.
22.04.95 г.
Сутки с лишним в душегубке. Пот градом на сквозняке. И пока -ничего. Насморк вот-вот и никак не случится. Сдается мне, что потом будет просто обвал. Лекарства есть, слава богу. Часто вспоминаю Тему. Жду пятницы: газеты, может быть, Н. Т.
23.04.95 г.
Пасха. По ТV и радио, наверное, отмечают широко. У нас тоже праздник: с самого утра, до поверки еще: «Собирайтесь. Поедете назад». Что называется — ура! Переехали. Камеру побелили всю. Совсем другой вид. Не сказал бы, чтобы лучше. Все белое, мне сразу напоминает уличные (дворовые) деревянные туалеты, крашеные известкой. (Камера всегда напоминает мне туалет. Вокзальный. Теперь же симбиоз двух туалетов: вокзального и дворового.)
Все те же 33 человека. Но по принципу «купи козу» — хорошо. По крайней мере нет той духоты, потому тело потеет умеренно, даже ближе к слабому. Успел прополоскать рубашку, высушить влажные от пота штаны. Постриг усы, подстриг ногти. Вскоре вымоюсь и совсем уже буду в привычном виде. Можно будет начинать жить обычной жизнью: английский, продолжение именно психологических заметок здесь, шахматы и т. д.
Все заняли свои места, я в том числе. Только теперь плотно со мной новые соседи. Раньше справа практически все время здесь я ощущал Юру (надеюсь, он уже пару дней как дома), потом Диму Гаврилова, то теперь справа Ринат (мальчик неисправим после общения со все наглеющим Женей), а слева между нарами навязан гамак и там спят «новенькие» из 159-ой. Но нары у меня персональные, то есть сами нары не делю ни с кем.
Ожидаю ли я чего-нибудь? Да — конца будущей недели: газеты, может быть Н. Т. Могут и выдернуть в КПЗ, но того я не ожидаю: будет — будет, нет — нет.
Амнистии не жду вообще, так как уверен, что меня она не коснется ввиду переквалификации статьи. Здесь я не устал, потому как готовился и готов к большому сроку — власть советская — она и в Африке Хайле Мариам.
«Какое счастье!» — вымылся. После духоты, липкого, противного тела — горячая вода, мыло, мочалка. Сидеть на нарах чистым, освеженным — благодать. Ветерок залетает порой и обдувает спину: маленькая радость земная.
…Новичок обосновался в камере. Ему определили место в прямом и переносном смысле, никто к нему не лезет. Теперь ему кажется, что самое страшное позади. — Наивность: страшное впереди — теперь-то и начинается самая настоящая борьба за выживание, борьба с самим собой. Этой борьбы и не выдерживают практически все. По крайней мере я тут не встречал таких. Ни на что не претендуя, могу сказать, что те, кто сохранились здесь, достигли этого исключительно мне. Да и тех — Виталик из Еманжелинска (Радченко) да Вова из Вишневогорска. Юру я держал почти до самого конца. Но когда он раз, другой, третий меня предал (а предавал он и раньше, но спохватывался и приползал), я его бросил опекать, и он с радостью занырнул в «заходническую» жизнь: слабак.
Человек в камере постоянно должен решать задачки на выбор: да-нет. Приходит, к примеру, время еды, а своей миски нет. Что делать? Дождаться «хозяйской» миски (то есть той, что выдают на обед, потом ее сдаешь. Новая еда — тот же цикл) или попытаться с кем-то соединиться? В основном ищут соединения, чем лишают себя самостоятельности. С кем соединится новичок? Не с «семейкой» в любом случае: не возьмут. И не с бомжами. Стало быть путь к «нейтральщикам», то есть потенциальные «хозяйки», а это — опускание. Другой выбор: стал грязным (в камере это мигом), надо помыться. Своей кружки нет, кипятильника нет. А тут еще мыслишка: да кто меня тут видит? Все — покатился вниз.
Обычная человеческая лень, которой на воле противостоит неловкость перед мнением окружающих, сдерживающих сил здесь не имеет и — распускается человек. Нет в камере у человека спасительного чувства стыда, и человек пропадает. Не опускается тот лишь, у кого чувство собственного достоинства — главное чувство. А где они, такие люди, среди советских?
Советский человек привык, чтобы его пасли. Как только он лишается пастуха, так сразу пускается во все тяжкие. В тюрьме пастухов нет. Разговоры о «воровском законе», «тюремном порядке», «Нашем Доме» — миф. Все эти «прогоны» от «авторитетов» кончаются ничем. В камере, где я сижу, их читают и — продолжают тут же нарушать только что услышанный порядок: абсолютно не боятся. Вот сидел «смотрящий за тюрьмой» в соседней камере, общались с этой камерой через «кабуру» и запросто могли «маляву» (письмо) не принять к передаче дальше. Те тоже постоянно то чай клянчили, то курево, то на стук не подходили, то «коня» не давали. И это при «смотрящем» в камере. Это что за «братва», это что за «воровской закон»? — Миф. Нет первичного порядка — среди ментовки, нет и среди уркаганов, их братьев-близнецов (не устану это повторять!). Потому новичку крайне тяжело не опуститься. Он до того привык к подчинению на воле, что в тюрьме чувствует себя неуютно до тех пор, пока не опустится до «хозяйки». И тут он обретает душевный покой: им руководят. Он четко знает, что делать в каждую минуту нахождения в камере: сейчас накрывать на стол, а сейчас греть воду для мытья. И он — счастлив! Увы, но — счастлив.
Вот хороший пример — Валера Федоракин. Не мылся, не знал, куда себя деть, в баню не ходил («У меня аллергия на воду»). Дожил до вшей. Был избит и «пробит» в «хозяйки». Теперь он выглядит довольным, моется, нормально ест за столом, пострижен, стирает свое. И, главное, совершенно спокоен определённостью. Занят с утра до ночи, это спасает его от дум. Безусловно, он — опустился , сломался. Но не таким ли он был и на воле? Не столь выпукло только это выглядело.
Я вот со страхом думаю про НЗ. Для него камера — смерть. Он и не заметит как по добродушию своему истинно христианскому будет не просто «хозяйкой», но и опустится до «петуха». Один вид камеры его сломает.
…Люди в тюрьме очень легко смиряются с унижениями или унижают сами. Тут пример Юра: такое возмущение тандемом «семейка»-«хозяйки» и сам — рабовладелец, стоило мне уехать. Не думаю, чтобы он закабалил Рафика, скорее всего Рафик был у Эдика, а Юра «подтянулся» к нему. Обслуживание перешло и на него. Что тут послужило причиной? Не лень, точно. А что? Думаю, что черта, сродни с расизмом. Не могу сейчас подобрать термин, обозначающий убежденность индивидуума в своем превосходстве над другим индивидуумом — не по признаку расы, имущественного положения или иерархии, а так: я — белая кость, а он — «лох». Это чувство сродни высокомерию. Как и расизм оно не подкреплено ничем (если чувство превосходства барина перед «чумазым» все же подкреплено уровнем образования и имущественным положением, то расизм не подкреплен ничем). Спасение от него — стыд. Перед кем-то (вот меня в камере стыдятся). А если этого нет? То — перед собой. На это способны единицы. Потому в тюрьме опускаются все. (Буковский и К — не в счет) И потому нормальный человек в тюрьме не опустится никогда, его можно опустить только физически. Тут уже воля не поможет, если тебя начнут «прессовать» мусора. «Прессуют» исключительно они — зэки не в состоянии опустить сильного человека, самостоятельно для этого у них никогда не хватит ни смелости, ни ума. Иное дело — Система. Не возьмусь утверждать, что я выдержу «капельницу» или «растяжку». Выдержать-то я выдержу, тут я ни мгновения не сомневаюсь, но то, что потом будет с моим телом буду ли это Я? (Собственно говоря, меня совершенно не пугает никакая боль, кроме почек: их крайне легко изуродовать навсегда, что попытались сделать в КПЗ Салманов — начальник КПЗ — с Шаровым. Один приказал, а второй осуществил изъятие цистенала.) Потому, без особого отношения к тебе следствия тюремных опасаться не надо. О душе надо прежде всего думать. Впрочем, о ней надо думать всегда, на воле в первую очередь.
Хочется пописать о семье, о Теме, о детях, о моих думах о них. О любви к ним. Тема не исчерпаемая и ничего нового не скажу, но приятно о них пописать — просто выводить ручкой их имена.
Чаще я стал вынимать Машкины фотографии и смотреть их: такая приятная девочка. Расцветает, это заметно.
26 (нет, 25-ое).04.95 г.
Вчера по ночи (в 3.30) меня подняли на этап. В привратку спустились ~ в 4.30. Яша (его тоже выдернули) помог донести пакеты. И потом все разъехались, а за мною машина не пришла. Так я без еды проторчал в трех привратках. Без еды и без сна. Потом, вечером, вернули меня назад. Почти все вещи и полушубок сдал в каптерку, уверенный, что наутро выдернут вновь. Не выдернули. Только что в камеру привели Игоря — земляка, он мне сказал, что воронок сломался и их двоих везли на УАЗике-бобике. Воронок чинят. Могут завтра приехать. Так не хочется на 1-е мая уезжать отсюда: торчать в этом Карцере Предварительного Заключения. Ну да положусь на судьбу, а свинья меня в любом случае не съест.
Писал о любви, когда прервали позавчера. О Теме — милой, хорошей. Трудно ей сейчас. Пора устать. Мне хорошо: я все знаю, понятно, что ждет, вижу тюрьму изнутри. А ей? Тюрьма ей представляется жутко, мое положение — еще «жутчее». Причем волнует ее не то, что я выживу — не выживу, а то, как мне крайне неуютно среди отребья, антисанитарии, подлости милицейских. (Когда Г. Якунин попросил полковника из областного Управления облегчить мое положение в КПЗ, тот развел руками: «Это — милицейские, мы тут бессильны». И столько презрения было в его голосе и на лице, а начальник СИЗО брезгливо поморщился — как они не любят ментов!) К тому же у Темы: безденежье, переживания из-за небогатых передач мне, постоянный второй фронт, а то и пятая колонна, — столько безрадостного. А я ничем не могу помочь. Досталось Жучке в жизни будь здоров. Я знаю, что она крепкая на изломе, но ведь здоровье не беспредельно. А она такая хрупкая… Держись, родная, дети сейчас только при тебе, только ты им подмога. Не думаю, чтобы внуки Берии очень квалифицированно смогли бы выстроить свою фабрикацию, потому срок большой мне вряд ли грозит, но тем не менее готовиться надо и к очень плохому.
Когда вспоминаю нашу жизнь, долгую уже, то редко когда выпадало Теме спокойствие. А так — все переживания. Практически всегда связанные со мной. И всегда у Темы доставало и ума, и терпения, и сил, и такта. Я вот не раз пробовал ставить себя на ее место и чуть ли ни всегда был уверен, что у меня бы всего этого хватило. Хотя всю жизнь какая-то звезда меня хранила: столько у меня было моментов выбора, чувствами чуть ли ни в каждом из них я был готов сделать ошибку, но каждый раз, поступая вопреки чувству, я поступал правильно. Не захочешь — поверишь в провидение. Вот мы удивительно похожи с братом (как Сонька с Сашей), но тот начисто лишен вот этой незримой охраняющей руки и, всегда, поступая по чувству, выбирал ошибочный путь. Из-за этого спился, из-за этого не сумел жениться (а какая девушка его любила!), не сумел устроиться с работой. В результате деградировал полностью. А меня судьба хранила , и потом, когда устала, то дала мне Тему, видимо, чтобы ей самой можно было бы отдохнуть немного от наблюдения за мной. А я до того «распоясался», что снова присвоил себе титул непогрешимого и потому незамедлительно попался на простенькую, в общем-то, уловку Чубарева. (Тут я дурака свалял, допустив детский свой просчет: не оспаривать первенство профессионала — поверил в большую квалификацию Чубарева в юриспруденции по сравнению с собой. Удивительно: Шарова я с первого момента не воспринимал за профессионала, что, правда, и не мудрено было — столько плюх он делал — одну за другой. А Чубареву — поверил в его пресловутую систему доказательств.) Вот тут-то Тема меня поправила. Стыдно мне стало за мою наивность, хоть и попался-то я на проявлении воспитанности и такта. Все равно — непростительно, ибо в таких делах, прежде всего — ум. Но… Потому Судьба и вступилась. На этот раз через Тему. Интересно, какое выражение было на лице у Судьбы в тот момент? Надеюсь, дальнейшим своим поведением я загладил свою оплошность. (А какое состояние было у Темы, когда до нее дошли слухи, что я даю «признательные» показания? Что она подумала? Что я лопух? Что я сломался? Вряд ли она подумала, что я испугался. Скорее всего она подумала, что меня провели, и это ее должно было рассердить. Когда-то я расскажу тебе, родная, как именно меня провели. Тут у меня тоже есть «смягчающие обстоятельства», даже оправдывающие меня полностью. С точки зрения чувств, но не ума, конечно).
Как-то у меня тут сбивчиво пошел весь рассказ — как сбился единожды, так и покатило наперекосяк: потерял нить. Попробую перестроится на камеру.
Пока я вчера путешествовал по привраткам, в камеру поместили нового жильца, серого, молоденького, похожего на суслика мальчика из Сороковки: «сломился» он из другой камеры («Там меня прессовали». Надо же быть до такой степени напуганным и так играть в тюрьму, чтобы обычные тумаки, которые, понятно, тоже не сахар, тумаки за «косяки» выдавать за «прессовку».) Вот этот суслик пришел без вещей (в спешке оставил), невыспавшийся, запуганный. Главная его беда — не самостоятельный. Пришел и ждет, что его куда-нибудь «определят», то есть где спать. А его просто забыли: посмотрели на его тусклую физиономию, поняли, что не опасный, из кандидатов в «хозяйки» и забыли про него. Туда-сюда, тут я вернулся, внимание ко мне, вечер, еда, спать легли кто куда мог. А Суслик остался за столом. Ночь прошла, он не спал. Утро пришло, проверка, после проверки кто — что до прогулки. Погуляли. Тут серенький наш проявился: начал засыпать на том месте, где был, то есть натурально отключаться и падать то на одного, то на другого. Ага! — новая жертва. Давай на него всех собак спускать. Благо — любому можно: новенький, отношение к нему со стороны «патрициев» отрицательное, теперь и «черни» можно повеселиться. Затуркали. «Хозяева» подозвали для разговора. «Хочешь спать?» «Хочу». «А что не спишь?» «А где?» Вот вопрос идиотский, закапывает с головой. «А где хочешь. Ты что, ждешь, когда тебя положат? Договаривайся.» «Я договорился…» «??? А что же ты тогда не спишь? С кем договорился?» Нет ответа. Еще глубже себя закопал. «Иди вон спи на полу». «Нет». «Что — западло на паркете спать?» «Ага». «Ну так ищи где спать, не жди». Отпустили. Через некоторое время: «А давайте гамак навяжем.» «? — где?» «А вот», — показывает место, где уже пробовали вязать, но не смогли дырки под стропы сделать. «Ты что думаешь — там не пробовали?» Молчит. «А если и вязать, то из чего?» «В той хате материал есть.» «Ну так иди в ту хату.» (А тут порядок такой — «сломился» — никто тебя назад не поведет, надо было сразу брать.) Опять сел за стол, отключается. Снова спать ему негде. Тут взялся он одежду свою смотреть, стал что-то давить. «У тебя что — вши?!» «Не-ет, это узелки от ниток». Ну все, быть вскорости мальчику битым. Скоро ночь, а ему все так же негде спать. Спрашивается, что бы мне его не пригреть? У меня место отдельное, ни с кем его не делю, сплю, когда хочу. А не пригрею: много таких уже прошло передо мной. И серых, и забитых, прочих. Некоторых я пригревал, некоторых нет, но и те и другие оставались без изменений: все ждали команды — умыться, постирать, зубы почистить, на прогулку идти, — ничего без команды не делали, никакие мои увещевания не помогали: то есть люди тут же становились паразитами. Потому и не пригреваю больше. Если проявляют какую-нибудь самостоятельность, тут же помогаю, а если все время с открытым ртом — пусть получают тумаки. Вот поэтому некоторые и идут с удовольствием в «хозяйки» — чтобы не испытывать гнет самостоятельности, чтобы не отвечать за себя. (Потому, кстати, и в армию идут с радостью).
Еще была одна интересная психологическая ситуация. На этот раз со мной. Ужин. Как всегда в последние 3 недели, кашу получаю я. Идрис в это время спит, потому я всегда стараюсь успеть получить кашу, пока наши его не подняли криками. Получаю не только нам, но и ему, то есть получаю для «хозяйки», что по местным правилам ни в какие рамки не лезет совершенно. Но мне «не предъявляют» — после разговора того (той разборки со мной) ко мне не лезут совершенно, даже не косятся. Так вот, получил я кашу, поставил на стол. Все получили. Есть мы не стали — путь другие поедят. Другие сели. Смотрю: подсаживаются к нашей миске — ошиблись ребята. Это из новеньких. Что делать? Казалось бы — скажи им и все. А с другой стороны — дождись, как начнут, а потом съедят — и «предъявляй» на полную катушку. Вот тут-то я и ужаснулся сам себе: это кем же я тут стал, если во мне мелькают такие мысли? Ужаснулся и устыдился. Но опять же подумал: скажи тихонько, нормально все будет, но не поймут они, что поосмотрительней надо быть в тюрьме, а не хватать чужие миски, тем более, что миски-то совершенно разные. Говорю им: «Мужики, вы сначала проснитесь (они спали перед этим), а потом уж есть начинайте». Посмотрели на меня:? Миску пододвинули, кашу посолили. Снова им то же самое говорю. Никакого эффекта. «Мужики, вы чью кашу-то собираетесь есть?» Посмотрели: «А что?» Ну вот как тут не испытать раздражение? «Миска-то ваша?» Посмотрели: «Нет, не наша». И за ложки берутся. «Ну, мужики!» Тут уже другие стали удивляться. Удалось перевести в юмор, как-то так легко получилось. Но вот это: мелькание подленькой мысли! Следить надо за собой, следить: опуститься можно, не заметив того. Сегодня заметить удалось, а завтра? Не доволен я собой, очень недоволен.
…Принес мне Миша (осужденный уже земляк, работающий в «матрассовке», то есть там, где матрацы выдают) сегодня наволочку, две простыни и оделяло новое («Одеяло я тебе давал?» «Да». «Давай сюда, я тебе чистое дам».) Открылась кормушка: «Щур!» Я сразу: «Николай Алексеевич, 53-го года рождения», — еще не соображу, кто же это так поздно? А это Миша. Вчера, когда возвращался назад, он мне полотенце предложил, я сдуру отказался, но попросил простыню. У него не было сказал: «Сам принесу». Вот принес. Спасибо. Все сразу позавидовали. И без того завидуют всему: к начальнику тюрьмы водят («…сам Шанаев спал!»), депутаты приезжают, еtc. Дураки неразвитые: не тому завидовать надо.
Вообще я за собой слежу постоянно. На язык камерный не перешел (Коля Смирнов из Кыштыма, тот, что застрелил мужика, с высшим образование, язык принял сразу и с восторгом. Восторг этот подобострастный: этим жаргоном он всячески старается показаться «своим» — очень он боится тюрьмы. В камере его не любят. И мне его трудно не то что любить — уважать: «Шевчук — дерьмо, у Кальянова все дерет». Это один перл. А второй похлеще первого: «Тебе нравится Серов?» (Эстрадный певец) «Нет, не нравится — бесталанный и пошлый». Заменжевался: «Да мне тоже, в общем-то, не нравится, но я его уважаю как мужчину: вот внешне он — идеальный мужчина!» ??? Видимо, мужчина для Коли — тот, который «пачками ходит меж барханов»). Рабовладельцем не стал, себя не запустил. (Напротив, месяц, а то и больше уже, я ввел себе за правило мыть голову — а это только называется, что — голову, так как моешься минимум по пояс — дважды в неделю: в среду и в воскресенье. А как только появились у меня шлепанцы, я стал мыться полностью. Стираю регулярно. Постельное белье чистое. И т. д.) Начал учить английский. Тут я особым трудолюбием похвастать не могу, но два урока прошел. Сейчас вот напрасно оставил я в каптерке словарь — вроде как завтра все равно на этап, а не самом деле просто смалодушничал. Но буду учить. Плохо, правда, когда 33 человека в таком малом пространстве, но это тоже больше отговорка, так как уж что-что, а быть в одиночестве и отключаться от камерной жизни я могу прекрасно. И всех приучил: если я занят чем-то, ко мне даже с вопросами не обращаются. Тем более, если пишу.
Увидев напечатанными мои статьи, все прониклись к моим писаниям благоговением. Тут никто не сомневается, что я — политический. Хоть в этом во мне они не ошибаются, а то в другом — никак не могут понять: почему я так себя повел с институтом (ВНИИТФ): все, как один, говорят, что они бы стали шантажировать, во-первых, а, во-вторых, продали бы информацию за границу. Ну что тут скажешь? — кунашакский уровень (Кунашак для меня — олицетворение непроходимой «непроходимости»: все здесь встреченные кунашакцы тому пример ярчайший. Один вчера в привратке уверял, что по амнистии в Челябинской области будут освобождать 2,5 миллиона человек. Ну что тут скажешь?). Вот так и я никогда не спорю (я вообще ни с кем тут не спорю) с сокамерниками по любым поводам: не столько уровень образования или культуры другой (огромная просто разница), сколько различны нравственные и моральные ценности. Уж не говорю о языке. Всегда, когда просят что-либо объяснить, перехожу на столь примитивные примеры (говорил уже, что логика и ассоциативное мышление тут просто не проходят — ну совершенно как со следователем!), употребляю близкие к жаргону и жаргонные слова — иначе не поймут. Ну вот, пора укладываться спать: вдруг (уверен почти) этап, так хоть чуть уснуть. Суслик с открытым ртом и смеживающимися глазами сидит на нижних боковых («хозяйкиных») нарах. («Место нашел?» — только что спросили его. «Да». «Где?» «Вон, с мужиками», — кивает на пол. Ну вот, поехал глубже вниз.) Телевизор выключили, ура. Все, в туалет и спать.
26.04.95 г.
Нежданно-негаданно пришла передача. Н. Т. нет, а , главное нет ни одной газеты. Why? Хотя было последний раз так: в среду передача, в пятницу Н. Т. Мне-то все же нужна не Н. Т. более, а газеты, как можно больше газет. С передачей приплыл сырок. (Когда Юра уезжал на суд, мы с ним договорились, что если его выпустят, то он пришлет мне сырка (пелядь) копченного в передаче.)
Сегодня с обходом был начальник тюрьмы. Перед тем за пару часов предупредили, чтобы было чисто. Потому минут за 20-ть всех подняли. А перед самой поверкой через кормушку стали подзывать меня. Подбежал, назвал имя, отчество, год рождения. «Да не надо, — сказал мне надзирательница, — меня послали узнать здесь вы или нет.» «Ага, — подумал я, — помнит обо мне Полянский.» Ну, тут сразу авторитет мой на время подрос. Вернее, не авторитет, а популярность и почитание. Ну и зависть со злостью — пропорционально.
Вопросы Полянскому я заготовил давно: попросить установить радио в камере и чтобы на прогулку водили желающих, сколь мало бы их ни было. Полянский распорядился и о том и о другом. (Ни то, ни другое выполнено не было.) Радио будет — красота. Теперь новости буду знать. Максим тут же буркнул недовольно. Понятно: уходит телемонополия. Ну-ну. Еще была стычка с Маноли. Реакция моя: «Кока-колу пил?»… — вот эта реакция и есть.
Передала мне Тема веточку сливы расцветшую. Слива наша под окном цветет, а Тема моя меня любит. «Весна какая выдалась, какие дни настали…» Я тебя тоже люблю, родная, очень люблю.
Ну что же, что не дождался газет: время показывает что ничего пока что ждать не приходится, кроме того, что ожидалось еще 6-го декабря. Ну да ладно. Книжки есть — читать буду. Может быть, завтра этап? Отсюда гадать трудно.
27.04.95 г.
«Нащупал» я тему: «Дело № 573-П-94», то есть мое уголовное дело. Как-то я ведь упустил самое главное, из-за чего сижу в тюрьме. А кто опишет? Единственно я ведь знаю, что происходило со мной непосредственно. Хуже других я знаю то, что происходило вокруг меня, а что со мной — только я. Следователь знает часть, адвокаты знают часть, начальник КПЗ знает часть, конвоиры знают часть, тюремщики — часть, я один — всё. Вчера вот повспоминал прошедшее время заключения — интересная складывается картинка: для других. Никто, например, не знает как именно следователь вымогал у меня взятку или же какую схему придумал он с первым адвокатом для первоначальной фабрикации обвинения. Или как начальник КПЗ распространял клевету на меня. Интересно обнародовать беспротокольные допросы, которые велись следователем поздними вечерами, ночью, в выходные дни. Про наседок рассказать, особую главу про адвоката- провокатора. И т. д. Получится должно весьма интересно. Кроме того, это явится ценным свидетельством против Системы (Свидетельства эти нужны!). Так что у меня есть новая тема. Это хорошо.
01.05.95 г.
1-ое мая, «красный день календаря». В камере 38 человек. За окном + 20 . То есть: душно; липкий, тягучий пот медленно ползет по измученному жарой утомленному телу, раздражая и без того болезненную, нездоровую кожу… И так далее. Третий день бесконечной череды выходных дней в мае. Я в СИЗО, «никуда не делся» (это я цитирую сам себя: вчера написал заготовку камерной песенки, там такие слова есть). Неприятны, конечно, ощущения физические: жара, духота, испарения всяческие, теснота (я с нар не схожу, так как внизу просто некуда ступить: два десятка человек на пятачке менее семи квадратных метров), очень спертая, ядовитая (вернее — удушливая) атмосфера. Все это мой дух ничуть не угнетает. Я читаю (практически дочитал) Лондона «Смирительную рубашку». Останется один Рейнольдс. (Возвращение этого имени после двадцати лет: Мах, Прандтль, Рейнольдс.) Практически ничего не пишу, так как жду этапа. В уме же «написал» введение к «Делу № 573». (Боже мой, сколько введений написано мною в уме — от статей до повестей. Как-то всегда не было времени или места записать, продолжить).
Период безмолвия: без информации, газет — переживаю я спокойно. Последнюю информацию о переквалификации мне статьи, чтобы не попала она под амнистию, я воспринял никак, потому что предполагал это еще в декабре. Не этой информации я жду: меня интересует: что там за порогом тюрьмы? Знает ли Маня о моем заключении? Что сделал Юра Кордов по Синаре? Как Фонд после 27-го апреля? Ничего этого пока не знаю. А тем временем наступил май, то есть пришел летний сезон. Месяц уже как надо заниматься лесом, по Синаре же вообще уйма дел. Делается ли хоть что-то? А загон? А пробы по весне? Думаю, что упущен не только сезон, но и разрушено то, что я успел сделать. (Так и было (есть) на самом деле: не только упустили сезон, но и разгромили лабораторию и Фонд.) Жизнь, как известно, не вернуть назад.
Потому поводов для радости вроде как нет. Прошедшие без движений две недели с 17-го апреля подтверждают пока мои прогнозы. Грядущее 17-е нам с Темой принесет лишь теплоту воспоминаний друг о друге. До сих пор я вдыхаю аромат цветущей сливы. Веточка высохла, «но цветы, посаженные тобою, остались и растут».
Почему-то редко вспоминаю о Сашке. А у него наступают дни, когда надо принимать самостоятельные решения: парень вступает в жизнь. Она у него потруднее, чем у меня в его возрасте. Но и подготовлен он лучше меня.
Почему-то мне хочется, чтобы Машка все знала и начала бы компанию в Америке. Думаю, у нее бы это получилось и было бы ей полезно, ибо жизнь впереди — борьба. С другой стороны не хочется разрушать уют ее американского мира.
Такой вот красный день календаря. Он именно таков для меня, если под определением «красной» понимать — красные: красная зона, Красная Армия, еtс.
02.05.95 г.
Вчерашний день был самый тихий: кормушка была приоткрыта (по случаю духоты), потому коридорная жизнь слышна: так вот ничего слышно не было. Видимо, тюремщики весь день пили. (То, что пьют, какие сомнения? — на прогулку идешь — дух стоит от офицерья…)
А сегодня у Коли («Кыштымского» — нас тут сейчас четверо Коль) нашли вшей. Это в полуметре от моих нар. Теперь вши от меня слева и снизу. Колю едва не побили. Вел он себя трусливо, как всегда.
07.05.95 г.
День клонится к вечеру, тюремный же день — к рассвету, ибо к вечеру тюрьма просыпается — после сна с утра. Ночью шум, телевизор, наглый, вызывающий смех, многократно пересказанные рассказы о «подвигах» «на воле», жратва втихомолку от спящих «семейников» и т. д., — тюрьма, одним словом. Днем тихо, хорошо. Пока в камере было около двадцати человек, я вообще блаженствовал: ночью я спал и весь этот гвалт проходил мимо меня, а днем, когда спали все, я бодрствовал: делал зарядку, ходил вокруг стола и — писал, писал, писал. Стол был свободным, я садился с краю — поближе к лампам, и писал. Сейчас этого нет. Сейчас в камере 35 человек, пространства нет, за столом постоянно сидят и потому нет ни тишины, ни свободного пятачка ни минуты в сутках. Еще какие-то, несколько условно, тихие часы с 11-ти до 17-ти, все прочее время — шум, МТV, задирания друг друга, всякие мерзости вроде битья, выяснения отношений и т. п. Пару дней как добавилось новое развлечение: колят наколки («партачат»). Из электробритвы сделали машинку для накалывания и рисуют теперь на коже пауков. Короче, обычная тюремная жизнь. Примерно с неделю уже, как она стала меня тяготить. Это дело обычное: обманутое ожидание. Ждал Н. Т. в конце месяца, — не было. Потом, зная, что не будет ее, мечтал, что приедет в межпраздничный промежуток. И тут пусто. Потому немножко неуютно было. (Очень выручила Лена Эмирсалиева, спасибо.) И последнее, что попортило настроение — это судьба кураги. Пока я глядел газету и Фолкнера, ребятки внизу сожрали абрикосы — все! Потом накинулись на сушеных чебаков: та же участь. А мне не обидно, что сожрали так подло — мало ли подлостей видел и пережил я в этой системе, начиная с Дворянчика — отнюдь: Тема с Соней отрывают от себя последний кусок, а он попадает в гнилой рот развращенных, наглых и чрезвычайно подлых людей. Вот это меня и угнетало в последние дни. «А что делать? Шо делать?»
Скоро наступит перерыв в жизни в той камере: после 9-го мая ждет меня КПЗ. А там «богатая» жизнь: новые обвинения, новые допросы, предъявление обвинительного заключения, — долгие дни. Видимо, все лето. Машка успеет вернуться из Америки. Мне это очень поможет, потому что мне очень сейчас не хватает поддержки именно Маньки, не знаю почему. Не значит, что я не выдержу один — выдержу, конечно, слов нет, даже и не держу в уме, что придется «выдерживать» — живу себе и живу, как жил. Только в тюрьме. Короче, говорить об этом нечего. Но Машкины письма очень нужны — я соскучился по дочери.
Время идет. Со вчерашнего вечера — шестой месяц. Когда-то, в середине декабря, Коля Павлинов приехал на суд. «Долго катаешься?» — спросил я его, — Четыре с половиной месяца«. «Ого!» — подумал я. Этот срок я уже пережил. 5 месяцев — это пустяк. Начало, I think.
Читаю Фолкнера. Прочитал рассказы. Очень неровно. Два рассказа («Полный поворот кругом» и «Высокие люди») — да, очень понравились, остальные слабо, первые два просто плохо. Сейчас начну читать «Медведя».
«Дело № 573» по известным причинам (Известные причины — близкий этап, а, значит, невозможность закончить и потому — невозможность передачи на волю целиком.) писать не стал.
Два дня впереди тусклые. Будет какая-нибудь разборка, кого-то побьют — от скуки, отсутствия мозгов и подлости души. Обычная, очень обычная тюремная жизнь.
07.05.95 г. (Ночь на 8-е мая)
Давно уже хотел написать о языке, которым пользуются в камере. Язык этот крайне беден, естественно, потому что крайне беден сегодня язык, на котором говорят русские люди, во-первых, и, во-вторых, опускаясь в тюрьме как личность, люди опускаются и в языке, что неизбежно, потому что язык едва ли ни первейшее проявление культуры.
Говорят в тюрьме, как и везде по России, матерным словами и выражениями. Только при этом мат используется не для связки слов и не как слова-паразиты (основное слово-паразит тут слово «понял»), а как основное языковое средство. Плюс тот набор терминов, который я уже приводил в словаре (камера — «хата», кружка — «пойка» и т. д.).
Многие (вернее сказать как раз таки — немногие, так как здесь нет богатства мыслей или чувств, оттого нет необходимости в большом количестве слов) состояния души или определения человеческих отношений сведены в группы и описываются одним выражением. (Так в Симе универсальным было слово «басать», выражавшее любое действие: от колки дров до уборки сена).
Тюрьма, как любое общество, подвержена заразе модных выражений, которые используются к месту и не к месту всеми, при этом говорящий испытывает чувство новизны и причастности к чему-то особенному, отличному. Сейчас вот к слову и не к слову в камере говорят: «Базар тебе нужен», — как в утвердительной форме, так и в вопросительной. Само по себе слово «базар» тут означает разговор, беседу, выяснение отношений. «Базар тебе нужен» означает: «Ну что ты?», «Хочешь выяснить отношения?», «Конечно», «Безусловно», «Я тебе говорю», «Как ты мог подумать?», «За кого ты меня принимаешь?» — и т. д. Используется выражение, понятно, попадя и не попадя, как любое навязчивое модное выражение в любом коллективе или обществе целом.
Типичны здесь и разговоры. Скажем, на прогулке ищут «подельника» или знакомого. Разговор всегда укладывается в один размер и ведется одними словами:
— Сотка шесть три! Сотка шесть три!
— Говори!
— Димана подтяни!
Отзывается Дима:
— Говори!
— Диман, как дела!
— Нормально! А как у тебя?
— Такая же хуйня.
— Маляву получил?
— Получил.
— Я тебе курево засылал. Получил?
— Да-да. Благодарю. (Именно так: да-да, благодарю.)
— Ладно, лишь бы в пользу.
— Побежали?
— Побежали.
Можно было бы, напротив, восхититься: немногословие оправдано: рядом тюремщики, говорить между двориками нельзя, нельзя давать информацию тюремщикам. Но это не верно: короткий разговор определяется не этим, а бедностью души — говорить не о чем, и, как следствие первой причины, бедностью языка — говорить нечем. Я уж говорил, что здесь совершенно не проходят ни логика, ни ассоциативное мышление.
Люди здесь просто не в состоянии понять, что, если, скажем, ты бьешь слабого и испуганного здесь, в камере, то ты на воле сам — слабый и испуганный, а не наоборот. (Снова параллель со следственно-прокурорской системой: те тоже не в состоянии внять логике — коль ты надел защищающую тебя форму этого ведомства, стало быть «по жизни» ты — трус и неудачник: нормальный человек в Систему с таким «приданным» ни за что не пойдет.) Скажем, как противился (искренне! — именно не способен понять потому) Дима Шатров моей мысли о том, что ведя себя в камере исключительно позорно и трусливо, он показывает, что и за пределами тюрьмы он — трус. Документальное подтверждение тому не заставило себя ждать: пришло обвинительное заключение, где черным по белому написано, что он — единственный из пяти однодельцев дал «признательные» показания, что именно он всех заложил и назвал. Да достаточно одного факта, что в тюрьме он — кумовской стукач. Однако, и про обвинительное заключение и про кумовство вроде как основной массе не известно, потому для них остается видимой лишь логическая цепочка: бьет слабого — сам слабак: так расценит это нормальный человек. Отнюдь: бьет другого, потому что сильный, вот — камерная «логика».
Потому использование слов и выражений, имеющих чрезвычайно широкие толкования, которые к слову, сводятся к одному простому: «Ну», — служат именно тому, чтобы не напрягать мысль: употребляешь выражение, подразумевая одно, собеседник удовлетворен, так как понял другое — все довольны.
Бедность языка вызвана не только бедностью (а, зачастую, просто отсутствием) мыслей, но и бедностью чувств. Людям здесь, не отягченным культурой (опять напрашивается параллель со следствием), совершенно не ведомы душевные переживания людей образованных. (Как пример: смотрим «Falling in love» — случай сам по себе редчайший, что не переключается программа, а смотрится именно этот фильм, ну да дело было днем. Героиня Мэрил Стрип мечется, перебирая платья перед свиданием. Реакция: «Торопится — ебаться хочет». Причем, это не издевка, это искренняя реакция, такое понимание сцены). Многообразие же слов, вся прелесть русского (как и любого другого) языка тем и определяется, что для выражения своих чувств требуется столь же тонкий, «оттеночный» язык, все эти суффиксы, приставки, наклонения, метафоры и определения. Здешнему обитателю ничего не надо, потому что нечего (и некому! — как тут, так и за стенами тюрьмы) выражать. Поскольку язык на бытовом уровне — средство (а до того момента, когда язык сам по себе — определитель культуры, то есть когда он уже определяет проявление чувств, а не наоборот — идти и идти человеку нормальному, не то что тутошнему), то понятно, что иным он здесь быть и не может. (Ясно, что не только здесь, мысль эта банальна).
Собственно говоря, я начал это все писать, предполагая просто дать примеры господствующих тут выражений, но как-то не удалось это. (Начал, когда было спокойно, а сейчас — …) Но я еще это сделаю. Попозже.
На этом мои тюремные записи обрываются. Я был этапирован из СИЗО в ИВС (КПЗ по-народному), а через две недели выпущен под подписку о невыезде. В КПЗ я тоже писал, но уже иное. Одним из этого иного явилась небольшая сказка про Шуню, которую я написал для своей младшей дочери Сони. Почему сказка? Потому, что тюрьма — надоедает. Срок мой пока что был смешной: неполных 6 месяцев, — но для обычного человека и 6 дней тюрьмы — много. Потому в тюрьме возвращаешься к «воле», хоть мысленно переключаться на нормальное общение с нормальными людьми. Для меня таким общением были письма к дочери, статьи и вот — сказка. Здесь я помещаю ее для того, чтобы показать, что и в тюрьме можно сохранить себя обычным, не принимать душой тюремный ментовской порядок и жить, руководствуясь давным-давно открытым людьми способом сосуществования: не делать другим того, чего бы ты не хотел, чтобы сделали по отношению к тебе самому.
- i.
Стропа — выполненные из подручного материала (разорванные простыни,
распущенные свитера, носки и др.) веревки, на которых развешивается белье для
просушки, одежда и т. д.
- ii.
Баул — любая сумка, пакет, мешок для вещей.
- iii.
«Семейка» — группа заключенных, держащаяся вместе, объединяющаяся чаще всего
по признаку землячества.
- iv.
«Хозяйка» — наиболее униженный заключенный, находящийся в абсолютно рабском
подчинении у семейки.
